Олег Давыдов.Демон Солженицына

Житейские узлы, выпирающие из ткани жития великого литератора

Александр Исаевич Солженицын появился на свет 11 декабря 1918 года в Кисловодске, в доме своих дяди и тетки. За шесть месяцев до этого его отец умер от раны, полученной на охоте. Мать так больше и не вышла замуж. В 1924 году она с сыном поселяется в Ростове-на-Дону, где Александр заканчивает школу и поступает на физико-математический факультет. На первом курсе знакомится с Натальей Решетовской, ставшей его женой в 1940 году. С 1939-го учится на заочном отделении МИФЛИ, в 1941-м заканчивает университет, в октябре 41-го мобилизован — сначала обоз, потом офицерская школа. В ноябре 1942-го получает звание лейтенанта и отправляется на фронт. Артиллерист Солженицын прошел путь от Орла до Восточной Пруссии, получает боевые ордена, становится капитаном. 9 февраля 1945 года он был арестован, 27 июля того же года осужден на восемь лет лагерей.

Тюрьма

Арестовали его из-за ерунды. Он и его друг Николай Виткевич переписывались «и не могли, при военной цензуре, удержаться от почти открытого выражения в письмах своих политических негодований и ругательств, которыми поносили Мудрейшего из Мудрых». Так рассказывает Солженицын. Потом уже в тюрьме по поводу столь вопиющей неосторожности ему говорили: «Других таких телят и найти нельзя». Писатель добавляет: «И я тоже в этом уверился». До того «уверился», что через много лет словечко «теленок» выплывет в названии книги «Бодался теленок с дубом».

Итак: человек точно знает, что письма подвергаются цензуре, и все-таки пишет о том, как после победы он будет вести «войну после войны». И при этом хранит у себя в полевой сумке «Резолюцию N 1», где сказано: «Наша задача такая: определение момента перехода к действию и нанесение решительного удара по послевоенной реакционной идеологической надстройке». И далее: «Выполнение всех этих задач невозможно без организации. Следует выяснить, с кем из активных строителей социализма, как и когда найти общий язык». В «Архипелаге» он поясняет: «Даже без всякой следовательской натяжки это был документ, зарождающий новую партию». А в телеинтервью, данном в 1992 году Говорухину, комментирует эту резолюцию: «Ну не на что обижаться, что дали срок…» И оправдывает свою беспечность: «Не хватало все-таки мне ума сообразить».

Сначала Солженицын сидел в лагере под Москвой. Потом строил дом в Москве у Калужской заставы. В июне 1947-го его переводят в «Спецтюрьму N 16» — шарашку, воспетую им в романе «В круге первом». «Середину срока я провел на золотом островке, — пишет Александр Исаевич в «Архипелаге», — где арестантов кормили, поили, содержали в тепле и чистоте». За это от них требовался интеллектуальный продукт. «А я вдруг потерял вкус держаться за эти блага. Я уже нащупывал новый смысл в тюремной жизни. Тюрьма разрешила во мне способность писать, и этой страсти я отдавался теперь все время, а казенную работу нагло перестал тянуть. Дороже тамошнего сливочного масла и сахара мне стало — распрямиться». В результате в мае 1950 года писателя отправляют «на этап в Особый лагерь». Там на каторге в Экибастузе он работает литейщиком, потом каменщиком, становится бригадиром, принимает участие в волнениях заключенных (январь 1952-го), в феврале в лагерной больнице ему вырезают злокачественную опухоль в паху. В феврале 1953-го Солженицын выходит из тюрьмы и поселяется в ауле Кок-Терек как ссыльный.

Все-таки в объяснении перехода с шарашки на каторгу, данном Солженицыным в «Архипелаге», есть что-то не слишком вразумительное. Действительно, разве нельзя было продолжать писать на шарашке? И что значит «распрямиться»? Некоторые объяснения этого можно найти в «Круге». Конечно, «Круг» художественное произведение, поэтому не имеет смысла искать в нем конкретные бытовые факты жизни Солженицына (они, разумеется, есть, но в них легко ошибиться), а вот факты душевной жизни, феномены духовной биографии автора там ясно просматриваются.

Напомню вкратце содержание «Круга», абстрагируясь от затемняющих психологическое существо дела деталей. Итак, есть шарашка. На ней живет заключенный Глеб Нержин. Он занимается некими акустическими исследованиями (как и Солженицын). Изначально тема этих исследований сводилась к «секретной телефонии», но в руках Нержина «докатилась вот до распознавания голосов по телефону». Эта «наука артикуляции» оставляют герою много свободного времени для самосовершенствования, которое у него сводится к углублению понимания двух странным образом взаимосвязанных вещей. Во-первых, что тюрьма — это благо, и во-вторых, что режим, который сажает невинных людей в тюрьму, нужно разоблачить.

Но ему, математику, предлагают заняться «систематизацией криптографическо-шифровальной работы». «Конечно, завиднее достичь зрелости в своем исконном предмете», — размышляет в этой связи то ли Нержин, то ли Солженицын. Но: «Четырнадцать часов в день, не отпуская на перерывы, будет владеть его головой теория вероятностей, теория чисел, теория ошибок… Мертвый мозг. Сухая душа. Что же останется на размышления? Что же останется на познание жизни?» Нержин отказывается, и его списывают с шарашки.

Нахрап

В общем, это соответствует тому, что говорится в «Архипелаге». Но есть в «Круге» и еще кое-что. Например, ночью после отказа от криптографии Нержин не спит. Он уже понимает, что этот отказ «был не служебное происшествие, а поворотный пункт целой жизни. Он должен был повлечь — и, может быть, очень вскоре — тяжелый долгий этап куда-нибудь в Сибирь или в Арктику». Далее внутреннее борение — «вступала слабость: ведь еще не поздно и поправить, согласиться»… Но это человеческое, слишком человеческое блекнет перед тем, что в действительности движет героем: «И, наконец, просыпался и раскручивался в нем — нахрап и хват, совсем не он, не Нержин, а тот, кто вынужденно выпер из нерешительного мальчика в очередях у хлебных магазинов первой пятилетки, а потом утверждался всей жизненной обстановкой и особенно лагерем. Этот внутренний, цепкий, уже бодро соображал, какие обыски ждут . И был зуд — прямо хоть сейчас, при синем свете, вставать и начинать все приготовления, перекладки и похоронки».

О чем здесь идет речь? О некоем внутреннем существе, которое вынужденно выперло из нерешительного мальчика на рубеже 20-30-х годов в хлебных очередях. В переводе на русский язык это значит: очереди первой пятилетки (читай: условия жизни на переломе) воспитали в мальчике некие качества цепкости, хваткости, нахрапистости, умения (и желания) жить отнюдь не в тепличных, скорей — в нечеловеческих условиях наполненной террором и ненавистью советской действительности тех лет. Жесткая социальная среда сформировала в душе его структуру, идеально приспособленную к этим условиям. Структуру, немедленно «просыпающуюся и раскручивающуюся в нем» в определенные моменты и при этом — замещающую Глеба Нержина как личность («совсем не он, не Нержин, а тот»). Таким образом, у Солженицына речь идет (не важно, имел он это в виду или нет) о том, что в герое, прообразом которого является сам писатель, живет существо, идеально приспособленное к существованию в нечеловеческих условиях.

Итак, обнаружив (пока что только в Нержине) существо, которое мы далее будем называть Нахрап, присмотримся к нему. Солженицын рассказывает о нем много интересного. Во-первых, о почве, на которой возрастал Нахрап: Глеб вырос, не прочтя ни единой книги Майн Рида, но уже двенадцати лет он подробно читал стенографический отчет процесса инженеров-вредителей». Как раз столько лет было Сане Солженицыну во время процесса «Промпартии», и он, как и Нержин, видимо, понял, что это ложь. Потом и в 13 и 14 лет чтение все тех же лживых газет, наполненных ненавистью. Это, конечно, не могло не повлиять на детскую психику.

Другой герой «Круга», подполковник дипломатической службы Иннокентий Володин,узнает о том, что на днях советский разведчик Коваль должен получить сведения о технологии производства атомной бомбы. И вот Володин встает на, как раньше говорили, путь предательства — звонит из автомата в американское посольство и сдает Коваля. Бдительные чекисты этот разговор, конечно, прослушивают, записывают на магнитофон и отправляют на шарашку, где при помощи акустических методов, в разработке которых участвовал Нержин (и хочет продолжать участвовать), предателя вычисляют и в конце книги

благополучно сажают.

Получается, что Глеб Нержин помогает, хотя и косвенным образом, сесть в тюрьму Володину. Цель Володина: не дать в руки Сталину атомную бомбу. Но пристальное изучение романа убеждает в том, что дело не только в этом. Дело в том, что в душе Володина живет все тот же Нахрап — демон, которого мы уже обнаружили в душе Нержина. Володин не просто совершает самоубийственный звонок. Уже в самом начале романа, обуреваемый желанием позвонить, дипломат выходит из своего офиса и видит здание Лубянки, которое представляется ему огромным линкором. «И одинокий утлый челнок Иннокентия так и тянуло туда, под нос тяжелого быстрого корабля». Впрочем, это безлично-нахраповское «так и тянуло туда» (на Лубянку?) Солженицын тут же и уточняет: «Нет, не тянуло челноком — это он сам шел на линкор — торпедой». Сам!

Вообще поведение людей, одержимых Нахрапом, трудно описывать, даже такой стилист, как Солженицын, путается: Володин «звонил в одержимости, хотя знал, что все телефоны прослушиваются, и их только несколько человек в министерстве, кто знает секрет». Но после звонка все становится на свои места: Иннокентий «лежал, придавленный к дивану, и хотел только, чтобы скорей уж брали его, что ли». Скоро возьмут. И не только его. Но заодно еще какого-то несчастного Щевронка, повинного лишь в том, что имел сходные с володинскими речевые характеристики и знал тот же секрет.

Не стоит пока дальше анализировать «Круг», тем более что я это уже делал в статье «Квадратура «Круга» (см. «НГ» от 24.07.92). Однако стоит напомнить, что все герои романа, которых Солженицын считает положительными, в лучшем случае стремятся в тюрьму, в худшем подводят под тюрьму других.

Таким образом из текста романа вычитывается довольно скандальная антропология: хороший, с точки зрения автора, человек устроен так, что в нем есть существо, которое по природе своей — предатель. Это существо может предавать на муки и того человека, в котором оно обитает (Нержина оно отправляет на этап, Володина тянет в тюрьму), и губить других людей (оно не позволяет Нержину понять, что «акустика» — инструмент для посадки, оно не позволяет понять Володину, что он подводит под тюрьму не только себя). То есть Нахрап даже самых лучших (по мнению автора) людей превращает в предателей, подставщиков, провокаторов, которые отличаются от плохих лишь прекраснодушием.

Почерк

Теперь ненадолго вернемся к аресту капитана Солженицына. Читателю наверняка уже ясно, что смелая подцензурная переписка с приятелем и хранение бумаг, «зарождающих новую партию», были обусловлены деятельностью Нахрапа в душе Александра Исаевича, работой того самого демонического провокатора, который и был истинным виновником ареста боевого офицера и которого писатель позднее перенес в души своих любимых героев. Но, как видно из «Круга», подставки Нахрапа распространяются не только на его непосредственного носителя, но и на тех людей, которые волей судьбы оказываются в поле его деятельности. Значит, и в реальной жизни писателя должно быть нечто подобное…

Выше уже цитировалось телеинтервью 1992 года. Там есть любопытный момент. Когда разговор заходит о тех самых письмах, из-за которых Солженицына посадили, Говорухин почему-то выходит из комнаты. Съемка вроде прекращается, но Солженицына тем не менее снимают. Он говорит: «Посмотрите, друзья мои. Вот вы берете первый раз, смотрите (снимать не надо). Вот вы видите, каким почерком написано. Это первый раздел, вот таким почерком. А потом второй раздел. Ну, по-моему, слепому видно, что это другой почерк».

Почерки действительно разные. Солженицын поясняет: «А я просто-напросто менее опасный раздел дал своему сержанту доверенному и говорю: перепиши вот это мне. Им бы, дуракам, сказать: нет, это почерки разные, — и началось бы следствие: а чей это почерк? А кто написал?» В общем, писатель порицает графологов за халатность. Один из съемочной группы смущен этой странной претензией к «дуракам», не потрудившимся посадить еще одного (и на сей раз уж совсем невинного) человека, он вставляет: «Но человека спасли ведь?» Однако писателя несет: «Ну конечно, да, и не только он один, ведь эти дневники мои… оттого, что их сожгли, я, конечно, очень пострадал как писатель, но зато спаслось сразу человек пять, потому что я, дурак, записывал рассказы их — не фамилии, но по рассказам можно понять. Можно всех рассчитать, можно еще пять человек посадить шутя из нашего дивизиона. Ну а следователю лень читать, дураку».

То есть, если бы следователи были немного подобросовестней (или менее человечными?) можно было бы посадить народу побольше. Во всяком случае Солженицын создал им для этого все условия: и «своего сержанта доверенного» припутал, и еще «человек пять» в блокнотах подставил. И все напрасно.

Но все-таки он сел не один. Посадили и Виткевича, который остался этим недоволен. Потому что, читая протоколы допросов друга, он узнал о себе: «с 1940 года систематически вел антисоветскую агитацию», «разрабатывал планы насильственного изменения политики партии и государства». И в результате был арестован (ближе к концу солженицынского следствия) и получил десять лет. Кроме того, Виткевич сообщает, что его бывший друг пытался припутать к своему делу «случайного попутчика в поезде, моряка по фамилии Власов». И даже — какого-то Касовского, о котором Власов лишь упомянул в разговоре с Солженицыным. Это не получилось (все-таки органы работали из рук вон плохо), как не получилось припутать и еще одного школьного друга — Кирилла Симоняна. Этот последний рассказал Наталье Решетовской, что его вызывали и показывали тетрадку, исписанную почерком Солженицына. «Смысл всего написанного сводился к следующему: Кирилл Симонян — враг народа, непонятно почему разгуливающий на свободе».

Конечно, Решетовская, когда писала книжку «В споре со временем», в которой рассказывается об этом разговоре с Симоняном, была обижена на бросившего ее мужа (поэтому я больше не буду ссылаться на эту книжку, но буду ссылаться на три другие, более спокойные). К тому же и сам Симонян, может быть, не большой графолог. Да и пером Виткевича могла двигать не сама истина… Так что рассказанному выше можно не верить. И уж во всяком случае нельзя верить тому, что Солженицын подставлял людей по какой-то злобе или малодушию. Нет, тут дело значительно тоньше и интереснее: не будущий писатель стремился увести с собой в ад лагерей как можно больше народу, но — демоническое существо, живущее в его душе, тот самый Нахрап, который абсолютно убежден в том, что всякий человек должен жить в бесчеловечных условиях, что именно ад для человека хорош, и что к этому хорошему людей надо подталкивать. Вот почему со страниц «Архипелага» писатель-пророк обращается к пытающемуся что-то оспорить Симоняну с таинственными в своей двусмысленности словами: «Ах, жаль, что тебя тогда не посадили! Сколько ты потерял!..»

Успех

Таким образом, мы обнаружили следы действия Нахрапа не только в текстах Александра Солженицына, но и в его житейских поступках. Казалось бы, сильный Нахрап в человеке должен в конце концов губить своего носителя. Но в том-то и фокус, что АИ при том, что он является носителем тяжелейшего Нахрапа, все-таки человек несомненно удачливый. Вот только пока непонятно: благодаря Нахрапу он таков или — вопреки? Разберемся.

Выйдя из лагеря в ссылку, он начинает учительствовать и потихоньку писать. Но осенью 1953-го болезнь возобновляется — развивается опухоль, выросшая из задней стенки брюшной полости, возможно, метастаз удаленной в лагере… Заманчиво было бы объяснить эту болезнь воздействием Нахрапа (вечно «выпирающего») на соматическую сферу. Но оставим рассуждения о психосоматике медикам. Запомним лишь, что болезнь к февралю 1955 года таинственным образом отступает, оставляя в душе Солженицына уверенность: пока он пишет — у него отсрочка. Через год его реабилитируют, и вскоре он перебирается в центральную Россию. Наталья Решетовская, оставившая его в конце лагерного срока, возвращается. В 57-м они поселяются в Рязани. Идет работа над «Кругом». В 59-м за три недели написан «Один день Ивана Денисовича».

Этот текст пришелся как нельзя кстати в политической борьбе Хрущева и сразу (вышел в N11 «Нового мира» за 1962 год) сделал Солженицына знаменитым. Но вот досада: писатель не сумел использовать открывшиеся перед ним с напечатанием «Денисовича» возможности, упустил время для раскрутки. «Я не понимал степени своей приобретенной силы», — говорит он. «Короткое время, два месяца, нет, месяц один, я мог идти безостановочно: холопски-непомерная реклама открыла мне на этот месяц все редакции, все театры! А я не понимал… Я спешил сам остановиться, прежде чем меня остановят».

Оправданий этого у Солженицына много, все они несерьезны. Писатель справедливо корит себя и при этом дает себе совершенно точный диагноз: «Да почему же? (не плюнуть на все эти надуманные оправдания. — О.Д.) а: как же так вдруг стать свободным человеком? Вдруг да не иметь повседневных тяготящих обязанностей?»

Именно так — «тяготящие обязанности». Нахрап побуждает жить тяжко. Ведь именно он вдохновляет Солженицына вложить в уста Нержина императивное: «Счастье непрерывных побед, счастье триумфального исполнения желаний, счастье полного насыщения — есть страдание! Это душевная гибель, это некая непрерывная моральная изжога!» Между прочим, в этом контексте проясняется и то, почему в конце 62-го писатель отказался от предложенной ему московской квартиры. Тяжесть! Потом-то, конечно, тоже жалел: «совсем уж чушь», «обрек себя и жену на 10-летнее тяжкое существование в голодной Рязани, потом и притесненный там, в капкане, и вечные поездки с тяжелыми продуктами». Впрочем, в скобках добавлено: «А в дальнем просвете жизни хорошо: не стал я москвичом, а разделил судьбу униженной провинции». То есть — смотря как посмотреть: в чем-то от Нахрапа вред, в чем-то — польза.

…63-й год был для нашего героя удачен во всех отношениях. Он прекращает учительствовать, покупает «Москвич», много путешествует, публикуются «Матренин двор», «Случай на станции Кочетовка», «Для пользы дела». Критика принимает их очень хорошо. Хотя появляются и критические выпады. Но Солженицын не унывает, он вдохновенно работает. Начинает «писать непомерно много сразу — четыре больших вещи».

В конце декабря «Известия» печатают список кандидатов на Ленинскую премию. Среди 19 имен — Солженицын. Но уже на следующий день в тех же «Известиях» появляется письмо рабочего под заголовком «Не приукрашен ли герой?». Начинается борьба за премию. Солженицын с его литературой здесь, в общем-то, сбоку-припеку. Но вокруг его имени — изощренные интриги с политическим привкусом. У него сильные сторонники (скажем, Хрущев), хорошие шансы, он попадает в шорт-лист из семи человек. Борьба настолько остра, что 14 апреля при тайном голосовании короткого списка с первого раза «голосов никому не собралось». При повторе премию получил Олесь Гончар за «Тронку». Солженицын передает разговоры того времени в Москве: «Эта история с голосованием была «репетицией путча» против Никиты: удастся или не удастся аппарату отвести книгу, одобренную Самим?» Удалось.

А в октябре слетел Хрущев.

Но несколько раньше, 2 мая (под Пасху), Твардовский приезжает в Рязань и читает переработанный для публикации «Круг». Редактору роман нравится, и уже 20 июня подписан договор с «НМ». Журнал оповещает об этом читателей. Все прекрасно, но — с печатью тянут. Солженицын нервничает: что же не покажут сталинские главы Хрущеву, ему бы понравилось. Мечтает: «Э-эх, напечатал бы их Никита в «Правде» — и открыт путь к печатанию романа целиком!» Но время Хрущева истекает.

Впрочем, с уходом Хрущева ничего такого уж страшного для писателя не произошло. Твардовский вскоре подтвердил в «Литературке», что Солженицын работает над большим романом для «НМ». Другое дело, что роман был давно готов, но — лежал в сейфе журнала без движения… И так тянулось больше года. Плохо. Но с другой стороны — ведь и при Хрущеве так было. «Денисович», например, тоже пролежал почти год. И в 65-м Твардовский не теряет надежды, хлопочет, в августе устраивает Солженицыну встречу с Демичевым. Она проходит неплохо. Надо ждать. Но осенью вдруг начинается странное.

Кризис

Решетовская пишет: «Исподволь у Александра Исаевича созрело намерение забрать из редакции «Нового мира» свой роман «В круге первом». Почему? Опасался: «Вдруг придут в «Новый мир» из госбезопасности»…

Вообще-то кое-какие основания для тревоги у АИ были. В «Теленке» он сообщает, что ходили разговоры о том, что Шелепин предложил возврат к сталинизму. И тут же добавляет: «Все шаги, как задумали шелепинцы, остаются неизвестными. Но один шаг они успели сделать: арест Синявского и Даниэля в начале сентября 1965-го. («Тысячу интеллигентов» требовали арестовать по Москве подручные Семичастного.)

В то тревожное начало сентября я задался планом забрать свой роман из «Нового мира»: потому что придут, откроют сейф и…».

Ловко излагает. У читателя только что цитированного текста может создаться впечатление, что вот уже начались аресты, и поэтому Солженицын бросился прятать свой текст и прятаться. Но это не совсем так. На самом деле Синявский был арестован 8 сентября, Даниэль — 12-го, а Солженицын еще 6-го приехал на дачу Твардовского, дабы потребовать вернуть рукопись «Круга» (четыре экземпляра). Аргумент: «не считаю надежным их сейф». Твардовскому это «дико». И все же он уступает. На следующий день, правда, еще просит: «Не берите, не надо! У нас надежно, не надо!» Но Солженицын неумолим.

Теперь внимание: дальше автор «Теленка» четко показывает, как действует Нахрап. Находит абсолютно точные слова, хотя и не осознает, что они значат, не отдает себе отчета в том, что описывает. Итак: Твардовский просит оставить в редакции хотя бы один экземпляр. И вот комментарий Солженицына: «Но я — одержим: мне нужны все! Суетливость моя! Вечно меня подпирает, подкалывает предусмотреть на двадцать ходов вперед» (курсив мой. — О.Д.). Трудно точней описать «выпирающего» Нахрапа. Тут характерна эта вот «суетливость», которая при «одержимости» «подпирает, подкалывает предусмотреть на двадцать ходов вперед».

Ну что же, давайте посмотрим, какая многоходовка была «предусмотрена». Во-первых, из «ненадежного» сейфа «НМ» автор несет роман к Вениамину Теушу, человеку, которого сам Солженицын характеризует так: «неаккуратен, путаник, не строг в конспирации». К тому же: «словоохотлив хозяин по телефону, да и сам написал полукриминальную работу об «Иване Денисовиче», и даже слух мы имеем, что его работа лежит уже в ЦК». Более того, именно потому, что Теуш засветил себя этой работой, Солженицын еще весной забрал у него свой архив (да как оказалось — не весь, среди оставшегося было кое-что покруче «Круга»).

Что и говорить, трудно было найти более надежное место для того, чтобы… фактически передать роман в органы. Создается даже впечатление, что автор раздражен тем, что «Круг» в КГБ до сих пор не прочли, и он хлопочет о том, чтобы это наконец произошло. До того хлопочет, что оставляет у Теуша лишь три экземпляра, а четвертый отнес в «Правду» (там-де главный редактор либеральный, готов «напечатать одну-две безопасных главы»). «Обезумел», — резонно комментирует Солженицын свою веру в «Правду». Предан Нахрапом, — можем сказать сейчас мы. И это подтверждается тем, как Солженицын описывает свое состояние в тот день: «Бывают минуты, когда слабеет, мешается наш рассудок. Когда излишнее предвидение обращается в грубейшую слепоту, расчет — в растерянность, воля — в бесхарактерность». В общем, человек не принадлежит себе, одержим демоном, который имеет свои виды на одержимого, ведет его, просчитывает за него все шаги (а человек-то думает, что считает сам). И заметьте, как снайперски точен этот расчет: 7 сентября писатель, ощущая себя «удушенным, загнанным» под взглядом «совиных глаз» (не КГБ, а Нахрапа) притащил чемодан с рукописями на квартиру к Теушам, а уже 11-го к ним пришли с обыском. «Взяв всю литературу, которую сочли предосудительной, — рассказывает Решетовская, — уже под самый конец заинтересовались чемоданом с экземплярами «Круга». Но они были в «Новом мире», это же совершенно легальная литература! Не помогло…».

Весть об изъятии «Круга» и части архива стала тяжелым ударом для Солженицына. «Никогда, ни до, ни после, я не видела своего мужа в подобном состоянии», — пишет Решетовская. В этом «состоянии полной прострации» он все повторял: «Я раскрыт». «…Не писал, не читал Даля, не работал вообще, а мучительно думал… И почему это случилось именно тогда, когда он должен приступить к писанию самых острых, самых опасных своих произведений, в первую очередь «Архипелага»?». Если иметь в виду свойства Нахрапа, на этот вопрос легко ответить: именно потому, что Солженицын приступил к писанию самых опасных своих произведений и много уже собрал материала и написал. Появилась прекрасная возможность навредить себе и другим. Представьте себе, у человека в руках множество писем, свидетельств очевидцев — материал весьма опасный. Стоит попасть этому материалу на Лубянку, как начнутся настоящие, уже не мнимые неприятности. Причем не только сам писатель окажется подставлен, но и те, кто дал ему материал. Как порядочный человек, он начинает прятать и уничтожать опасные материалы. Но это с одной стороны. А с другой — продолжает делать нахраповские ошибки. Бывая в гостях, говорит много лишнего, но теперь эти разговоры уже фиксируются, и записи их ложатся на стол начальству. Первое донесение КГБ в ЦК было направлено 5.10.65. В нем содержится краткое изложение «Круга», а также кое-какие высказывания Солженицына. В частности, оттуда можно понять, что писатель не особенно скрывал (он-то сам пишет о глубокой конспирации) свою работу над «Архипелагом»: «Вещь убийственная будет, «Архипелаг». Это такая убойная вещь!» И далее достаточно ясно рассказывает о своих творческих планах и о том, что уже успел написать: «…Первая часть «Фабрика тюрьмы». Я все написал, 15 печатных листов. Вторая часть «Вечное движение» «Каторга — 12 глав. Вся написана».

Конечно, товарищи из ЦК отнюдь не думали об опасности какой-то там недописанной книжки, им в тот момент и в голову не пришло поискать ее. Но Солженицын-то об этом не знает, он считает, что за ним вот-вот придут, он даже подумывает о самоубийстве. Ходит жалуется знакомым, но никто из трезвых людей не может взять в толк: чего он так суетится?

Подошли сроки

«Миновал месяц со дня обыска у Теушей, — эпически повествует Решетовская, — а Александра Исаевича все не арестовывали. Но Солженицына это не успокаивало». Как видно, Нахрап продолжал действовать. Наивная жена следующим образом излагает ход мыслей мужа: «Как бороться за свою свободу? Может быть, стоит напечатать что-либо из уже им написанного? Пусть его имя появится в печати. Надо крикнуть, что он жив и на воле!» Иными словами: надо напомнить товарищам, что, несмотря на предпринятые усилия, писателя еще не посадили. Но это подначки Нахрапа, сам-то АИ думает, что, если крикнуть, «труднее будет заставить его исчезнуть, взять». И берется за дело. Пишет статью о языке, и ее публикует «Литературная газета». Предлагает несколько рассказов «Огоньку» и одновременно «Литературной России». Но при этом диктует свои условия. Ответ получен почти одновременно: «Огонек» готов напечатать два рассказа из четырех, «Литроссия» — один, но не в ближайшем номере, а — через номер. Солженицыну это не нравится, он ведет переговоры с другими изданиями. Дела не слаживаются в основном из-за неуступчивости писателя. Наконец, в первом номере «НМ» за 66-й год выходит «Захар-Калита». Короче: ничего похожего на травлю в 65-м году еще не наблюдается.

Так и не дождавшись ареста, Солженицын весной 1966 года решил: «Нужна открытая, всем доступная вещь, которая пока объявит, что я жив, работаю, которая займет в сознании общества тот объем, куда не прорвались конфискованные вещи». И стал продолжать начатый еще три года назад «Раковый корпус». Сделал первую часть, отдал в «НМ», там прочитали, помялись: «Невозможно и рискованно выступать с этой вещью, по крайней мере в этом году», — сказал Твардовский. Но: редакция считает рукопись в «основном одобренной», готова подписать договор на 25%, а если писатель будет нуждаться, то и на 60. «Пишите 2-ю часть! Подождем, посмотрим».

Собственно, политика Твардовского в тот момент была та же, что и с «Иваном Денисовичем» — заполучить текст для своего журнала и потом осторожно, используя свои связи и благоприятные обстоятельства, бороться за то, чтобы он был напечатан. Но для этих издательских хлопот нужно было, чтобы автор «сидел тихо» и ждал, не давал текст в самиздат, откуда он легко мог перетечь к зарубежным издателям. А Солженицын этих правил игры не хотел соблюдать, не понимал (или не хотел понять), что, если бы Твардовский даже своей волей поставил его роман в номер, этот номер не дошел бы до читателей (как потом и получилось в декабре 68-го). И естественно, редактор, узнав в августе 66-го о том, что текст, который он рано или поздно надеется опубликовать, широко ходит по рукам, зовет к себе автора, дабы объясниться. А в ответ получает письмо: «Я не могу допустить, чтобы «Раковый корпус» повторил печальный путь романа». Твардовский обижен буквально до слез. Ведь он знает, что путь «Круга» стал особенно печален лишь после того, как Солженицын забрал текст из «НМ» и фактически своими руками отдал его КГБ.

А если и не знает точно, то чует какой-то подвох, догадывается, что АИ в момент сдачи «Круга» был не в себе, «одержим». Ведь такие вещи так или иначе когда-то все-таки понимаются. Даже сам Солженицын уже к концу года пришел к осознанию того, что им руководит какая-то сила: «О, я кажется уже начинаю любить это свое новое положение, после провала моего архива! Теперь-то мне открылся высший и тайный смысл того горя, которому я не находил оправдания, того швырка от Верховного Разума, которого нельзя предвидеть нам, маленьким: для того была мне послана моя убийственная беда, чтоб отбить у меня возможность таиться и молчать, чтоб от отчаяния я начал говорить и действовать. Ибо — подошли сроки…»

«Сроки» действительно подошли — на пороге 67-й. Но вот «Верховный Разум» — это слишком наивно. Не стоит называть демона, которым ты одержим и который толкает тебя на необдуманные поступки, «Верховным Разумом». Это недоразумение. И коренится оно в том, что наш писатель слишком предавался самоограничению не только в быту, но и в области, так сказать, ментальной. Собирая волю и силы в кулак для творческого прорыва на ограниченном участке, он суживал свой кругозор. Читал только то, что, как ему казалось, может понадобиться для работы. И потому не получил представления о некоторых областях знания. В частности — о психологии. Вот если бы он интересовался этой наукой, он, наверное, лучше бы понимал, кто им руководит.

Кстати, здесь уместно объяснить, что Нахрап — это вовсе не демон в первобытном смысле этого слова, а просто психологическая структура, если угодно, автономный комплекс. Он «выпер» из мальчика, но ведь не из каждого мальчика в тех очередях он выпирал. Чтобы «выпереть», он должен был уже сформироваться в душе ребенка.

Вообще-то такие вещи передаются по наследству, точнее — формируются путем воспитания в самом раннем возрасте. О детстве Солженицына известно крайне мало. Отец (учитель-толстовец) погиб при странных обстоятельствах еще до рождения сына. Так что он мог влиять на формирование мальчика только как нечто идеальное и ассоциирующееся с представлениями о старой России (в «Круге» сказано: Нержин родился, «когда только что убили и вынесли в Мировое Ничто чье-то большое дорогое тело»). То есть отец — лишь некий

прекрасный символ. Непосредственные импульсы семейной традиции в отсутствие отца могли идти только от матери и ее родственников.

По материнской линии АИ происходит из семьи богатых ставропольских землевладельцев Щербаков, которые в «Красном колесе» выведены под фамилией Томчаки. Семейка была та еще. Первое слово, которое выплывает при ее описании из сна Ирины (в реальности — тетка Солженицына) — «ссора!» Эта тетка пребывает в постоянном конфликте со своим мужем Романом (братом матери писателя Таисии), муж — с отцом Захаром («это состояние их было чаще лада»). Пример: «Отец тяжелым ореховым посохом с размаху ударил сына, а сын, в той же первобытной ярости, выхватил из английского кармана револьвер». Кстати, именно к деду Захару (Томчаку, конечно) применяет писатель словечко «нахраписто».

Таковы задатки семейства, в котором родился Саня. Можно представить себе, как там, лишившись роскошного дома, «Ролс-Ройса» и прочего, ненавидели соввласть. Эта ненависть чувствуется в показаниях Ирины Щербак, которые опубликовал в свое время журнал «Штерн». Общая ненависть. Не столько даже к власти, сколько к миру вообще, отнявшему все. И в частности — к родственникам, к «хамской семье» Щербаков, которые «жили как свиньи». Конкретно о матери Солженицына сказано мягче: «Она была заносчива, консервативна и вздорна» (отчасти похоже на АИ). Впрочем, конкретная направленность ненависти не так уж важна, важны отношения в семье, формирующие в ранний период жизни ребенка (как раз до шести лет) программы его будущего поведения. Похоже, они (отношения) были адскими, но ведь это был дом родной — тот самый гумус, в котором человек формируется.

Так что в Нахрапе нет ничего сверхъестественного. Это просто структура в душе, образовавшаяся под влиянием атмосферы в семье, несущей традицию конфликтности. Да еще и — особо озлобленной. Эта структура нацеливала человека на то, чтобы вырваться из этого ада любыми средствами (таким средством для АИ в конце концов оказалось писательство), а с другой стороны — держала его, заставляла все время искать способы вернуться в родимое лоно (либо — в среду, сходную с этим лоном по тяжести жизни). Ибо — это и есть соприродная Нахрапу среда. Отсюда все странности поведения Солженицына, которые мы уже видели. Но помимо этого специфически семейного было еще социальное, внесшее свой вклад в формирование Нахрапа. То, что в «Круге» названо «гром и пафос моей (нержинской, но и Солженицынской. — О.Д.) юности». Атмосфера пафосной ненависти, разлитая в стране, открыла перед идеологически индифферентным Нахрапом возможности работы в области социально-политической, научила новым приемам борьбы. С кем? Не важно. Со всеми. Можно и со своим подопечным.

Продолжим. Нахрап действительно все рассчитал. Он провел человека через потерю архива, страх ареста и гибели его литературного дела. Эта ситуация опасности (или, во всяком случае, — субъективного переживания опасности) интенсифицировала его писательство — закончить ранее начатое, успеть осуществить то, что задумал… И вот в этой лихорадке в какой-то момент (скорее всего где-то во второй половине ноября 1966-го — между рекомендацией секцией прозы МОСП «Корпуса» к печати и смелым выступлением писателя в Институте востоковедения) он вдруг окончательно осознает, что именно вызывающее поведение приносит наивысшие дивиденды.

Письмо к съезду

В конце мая 1967-го наконец состоялся долго откладывавшийся Четвертый съезд Союза писателей СССР. Солженицын к нему хорошо подготовился, написал письмо к съезду, в котором обличил вред цензуры вообще и рассказал, как плохо обходятся с ним лично. Успех письма был оглушительный. И на съезде (около ста писателей поддержали АИ). И в обществе («по Москве разошлось мое письмо с быстротой огня»). И особенно — у западных жжурналистов: «И целу декаду несколько мировых радиостанций цитировали, излагали, читали слово в слово и комментировали (иногда очень близоруко) мое письмо».

Собственно в письме не было сказано ничего особенного — даже по тем временам. Банальности о вреде цензуры постоянно обсуждались в обществе. Другое дело, что писем к съезду об этом никто не писал. Никому не приходило в голову, что на столь очевидных вещах можно сделать громкое имя. Да и Солженицыну это первоначально не пришло в голову: «И опять моей шаровой коробки на шее не хватило предвидеть самые ближайшие последствия! Я писал и рассылал это письмо — как добровольно поднимался на плаху». То есть человек уже все-таки совершал сознательный поступок, а не глупую нечаянность (как было раньше), готовил для себя губительную, как ему казалось, концептуальную акцию: «Я видел в этом конец моей еще в чем-то не разваленной, не распластованной жизни».

А получилось нечто другое: демон в отличие от своего подопечного опять все рассчитал. Сыграл в другую игру. Пройдет несколько дней и Каверин скажет Солженицыну: «Ваше письмо — какой блестящий ход!» И Солженицын изумится: «Да! Вот неожиданность! Оказалась не жертва вовсе, а ход, комбинация, после двухлетних гонений утвердившая меня как на скале». Здесь речь, пожалуй, идет о той самой комбинации, которую Нахрап начал, заставив АИ забрать рукопись «Круга» у Твардовского. И завершилась эта комбинация — если и не полным отождествлением писателя с Нахрапом, то — отдачей человека на волю его демона: «Блаженное состояние! Наконец-то я занял своеродную, свою прирожденную позицию».

«Своеродность» новой позиции Солженицына состоит в том, что отныне он уже почти сознательно начинает действовать по-нахрапьи. Фактически его перестают интересовать возможности публикации «Корпуса» в «НМ». Он уже полностью сориентировался на Запад.

…Между тем, у советских даже речи нет о том, чтобы писатель отрекся от своего письма. Речь лишь о том, чтобы он как-то открестился от западной шумихи. На встрече с секретарями СП, куда Твардовский везет Солженицына, редактор «НМ» говорит: «Надо немедленно печатать «Раковый корпус». Это сразу оборвет свистопляску на Западе и предупредит печатание его там. И надо в два дня дать в «Литгазете» отрывок со ссылкой, что полностью повесть будет опубликована…» «И никто не возражал! — добавляет АИ. — Обсуждали только: успеет ли «Литгазета» за два дня, ведь уже набрана. Может быть — «Литроссия»?»

Но ничего этого не произошло. Глупость и боязливость лит- и партчиновников и в этот раз сыграли на руку Нахрапу. А Солженицын уверился в том, что система слишком слаба, и окончательно сделал ставку на Запад. И Запад сделал свой выбор. «Только с этого шумного письма выделил меня и стал напряженно следить». С того же времени многие близко знавшие писателя люди наблюдают в нем перемены, которые сводятся к тому, что он стал вероломным, заносчивым, самонадеянным, безапелляционным, требовательным… Например, он пытается подавить волю своей жены, предлагая ей следующий ритуал: напиши «Я» на бумаге, а потом зачеркни его. В этот период многие отшатываются от писателя.

Две парадигмы

Как видим, до некоторых пор в поведении АИ прослеживается двойственность. С одной стороны, он пребывает в конфликте с властями. А с другой — пытается с ними сотрудничать. В связи с этим надо бы поточней разграничить две проблемы, которые в истории Солженицына постоянно путаются и затемняют одна другую.

Это, во-первых, проблема «партийного руководства литературой», каковая проблема сама по себе совершенно ясна: жесткость советской системы, бездарные чиновники, неповоротливые механизмы, метод соцреализма как руководство для пишущих… Это действительно мешало литературному процессу вообще и в том числе с самого начала затрудняло публикацию текстов Солженицына. Но есть другая проблема. Она сводится к тому, что Солженицын до 1967 года (но и позднее отчасти тоже) был и хотел быть советским писателем. То есть хотел печататься в Советском Союзе и получать от этого положенные совпису блага. А Нахрап ему в этом мешал — вредил, заставлял совершать глупости (как с изъятием «Круга»), ставить издателям невыполнимые условия, суетиться.

Разница очевидна. Одно дело, если человек (как Синявский) все понял и сознательно избрал для себя наиболее рациональное, с его точки зрения, поведение: то, что можно здесь напечатать — печатаю здесь, то, что нельзя — печатаю там. В таком случае он понимает, за что поплатился, он вменяем. И совсем другое дело, когда человек не отдает себе отчета в том, что он делает, когда делает не он, а кто-то другой в нем. Тут трагедия: человек, обласканный гнусной властью, хочет, чтобы власть (хотя бы и поменявшаяся уже на еще более гнусную) продолжала его ласкать, но — под воздействием своего внутреннего демона он постоянно вынужден совершать поступки, которые власть раздражают. Казалось бы: хочешь ты быть советским писателем — играй по их дурацким правилам: «не залупайся», согласись на цензуру, признай право пусть и плохих рецензентов тебя критиковать, пиши, если хочешь, хоть «Архипелаг», но только так, чтобы органы об этом не знали заранее. И получится нормальный литературный процесс по-советски. А не хочешь, так уйди из системы, не участвуй в их литпроцессе, не таскай свои тексты в журналы, откуда, как ты считаешь, их могут забрать в КГБ, пиши в стол, издавайся за границей, а не шантажируй совков такой возможностью.

Я отнюдь не пытаюсь читать мораль Солженицыну, я всего лишь вольно излагаю содержание его программной статьи «Жить не по лжи». Правда, статья эта появилась только в 1974 году, уже после всех боданий теленка (Нахрапа) с дубом, и вобрала в себя весь бодальческий опыт. Но, право же: почему писателю нельзя было до конца осознать такие простые вещи уже к 67-му году и тогда же прекратить бесплодные бодания? Это трудно понять, если не иметь ввиду противоречие между желанием быть советским писателем и невозможностью стать им из-за Нахрапа. Так вот путь совписа оказался для Солженицына невозможен не потому, что он такой принципиальный противник системы (хотя он и противник), а потому, что ему мешал демон, у которого были свои, отличные от благополучного и знаменитого совписа цели.

На поверхностный взгляд эти цели сводятся к тому, чтобы вредить спокойной работе писателя. Но если присмотреться, станет ясно, что без работы Нахрапа, без шума, который он создает, тексты Солженицына не прозвучали бы так громко и не привлекли бы к себе поистине всемирного внимания. То есть «расчет» Нахрапа на то, что в сегодняшнем обиходе

называется «раскрутка». Но не только. Пожалуй, даже важнее то, что Солженицын не может творить без некого возбуждающего его чувства грозящей опасности плюс — бытовых неудобств, которые ему обеспечивает все тот же Нахрап. Кто-то не мог писать, если не опустит ноги в холодную воду, Солженицыну нужна опасность и неудобства, чтобы сесть и писать.

Подытожим: когда говорится, что Солженицын с мая 67-го начал борьбу с системой и ее идеологией, это в общем-то правильно. Но только надо уточнить, что, во-первых, подталкивал его к этой борьбе идеологически абсолютно нейтральный Нахрап. А во-вторых, нервом этой борьбы было не стремление как-то преобразовать советскую систему (Нахрап о таких вещах просто ничего не знает), но борьба за свободу Нахрапа делать то, что хочет он (а отнюдь не совпис Солженицын). И мало-помалу в ходе борьбы АИ почувствовал, что рука Нахрапа блага для него, что он может под руководством своего демона, интуитивно опирающегося на поддержку Запада и некоторой части советской интеллигенции, достигнуть гораздо большего литературного и жизненного успеха (это не значит — нормальной жизни), чем если бы он опирался лишь на свои писательские силы и ждал, когда, наконец, его соизволят напечатать.

И действительно, благодаря поднятому шуму, «Корпус» и «Круг» уже в 68-м выходят за границей. Началось… Летом 70-го Солженицына выдвигают на Нобелевскую премию.

Женщины и премии

Выше уже говорилось о том, какие страсти кипели в начале 64-го в связи с Ленинской премией, которую Солженицын не получил. И в личной его жизни как раз в это время кипели страсти. АИ увлекся одной «ученой самостоятельной женщиной». Но в апреле стало известно, что премию он не получил, да и женщина та не сгодилась ему в «подруги жизни». Уже осенью Солженицын писал Решетовской: «Отгремел наш кризис февраля-апреля, и, не удивляйся, меня он убедил еще больше прежнего, что никто-никто, как ты, не может быть предан мне. Никто не может жить моими интересами так, как ты». И дальше: «ничего уже, кроме смерти, не может нас, Джемочка, разлучить».

Может быть, в тот момент он действительно верил в это. А может быть, ему было просто удобно, чтобы в это поверила его жена. Во всяком случае впоследствии, объясняя события осени 70-го года, он напишет: «Шесть последних лет я сносил глубокий пропастный семейный разлад и все откладывал какое-нибудь его решение — всякий раз в нехватке времени для окончания работы или части работы, всякий раз уступая, смягчая, ублаготворяя, чтобы выиграть вот еще три месяца, месяц, две недели спокойной работы и не отрываться от главного дела. По закону сгущения кризисов отложенное хлопнуло как раз на преднобелевские месяцы».

Первая его жена, Наталья Решетовская, хоть по своей природе и «душечка» (в чеховском смысле), но никогда не была готова к тому, чтобы в полной мере разделить все демонические заскоки мужа. Например, когда он пребывал в прострации после изъятия «Круга» и части архива, она пыталась внушить ему трезвый взгляд на вещи. «Что ты так переживаешь из-за «Пира победителей»? — возмущалась она. — Разве эту пьесу написал член СП Солженицын? Ее писал зек Солженицын, ходящий с четырьмя номерами. Не писатель Солженицын, а Щ-262!». Нет, так нельзя разговаривать с одержимым. Сопереживающая жена не должна была противопоставлять Щ-262 и члена СП. И что ж после этого жаловаться: он «не прощает мне, что удар 64-го года (наша первая личная драма) оказался для меня тяжелее удара 65-го (изъятие архива)»?

Да, она все забросила ради него: и детей (правда, чужих), и научную карьеру, и музыку… Она как проклятая перепечатывала его тексты, систематизировала его бумаги, собирала материалы для его произведений. Но ведь все это — для советского писателя, а не Щ-262 и тем более не для Нахрапа, который из него время от времени болезненно выпирал. Присутствие Нахрапа в своем муже она, разумеется, смутно чувствовала с давних времен, но воспринимала это как странность и неизбежное зло, связанное с писательским даром. И терпела. А писатель всем этим пользовался по полной программе. Потому, вероятно, и «сносил глубокий пропастный семейный разлад». Можно сказать: потихоньку эксплуатировал ее. По крайней мере годами жил за ее счет — и в плане денежном (именно она в основном зарабатывала деньги для пишущего учителя Солженицына, пока не пошли гонорары), и — в функциональном (она выносила на своих плечах и хозяйство, и тексты — печатание, фотографирование, некоторая редактура — вплоть до «Архипелага»). И в общем, классик ценил ее труд, называл «трудолюбочкой». Она, конечно, разрывалась между матерью в Рязани, мужем на даче, работой в институте и все мечтала «уговорить мужа разрешить ей уйти с работы». Но боялась об этом даже заикнуться. Наконец осенью 68-го, воспользовавшись хорошим настроением писателя, поведала ему о своей мечте, и тот согласился: «В пятьдесят лет женщина может оставить работу».

И как раз в 68-м году уже полностью отдавшийся на поток Нахрапа Солженицын встречает Наталью Светлову, нынешнюю свою жену. Этой волевой и самоотверженной женщине очевидно импонировала демоничность писателя. Она многое меняет в его жизни… Меняет даже общую концепцию и, так сказать, методологию его борьбы.

До встречи со Светловой Солженицын считал: «самая сильная позиция — разить нашу мертвечину лагерным знанием, но оттуда». Судя по этому признанию, поначалу, предпринимая свои концептуальные акции, писатель не только ориентировался на поддержку Запада, но и надеялся туда попасть, хотел попасть. «Тогда все мое оружие — к моим рукам, ни одно слово более не утаено, не искажено, не пригнуто. И так это прочно усвоил, что когда в 68-м году Аля (Наталья Светлова), пораженная, стала убеждать меня горячо, что как раз наоборот , — я поразился встречно. Я решил: оттого она так рассужддает, что в лагере не сидела»

Но в убеждении Натальи Дмитриевны было нечто, что не могло не импонировать писательскому демону: перспектива пострадать. Правда, писатель в течение некоторого времени еще противостоял убеждению новой знакомой: «Аля считала, что надо на родине жить и умереть при любом обороте событий, а я, по-лагерному: нехай умирает, кто дурней, а я хочу при жизни напечататься». Судя по этому противопоставлению двух точек зрения, для Светловой была не так уж важна солженицынская литература. То есть важна, но не как литература сама по себе, а как средство борьбы. А Солженицын оставался литератором, хотя — и все более склоняющимся к политической борьбе. И женщина его к борьбе подталкивает. В «Теленке» в связи с тем, что его автор к 69-му году «решил передавать ей (Светловой. — О.Д.) все свое наследие», сказано: «Неслышно и невидимо мое литературное дело превращалось в фортификацию».

Иными словами: новая женщина привнесла в жизнь Солженицына новую парадигму: внесистемный писатель-борец более эффективен на родине, чем за границей. А парадигма, связанная с Решетовской, звучала примерно так: советский писатель должен сначала печататься в советских изданиях, просвещать свой народ (тут надо вспомнить то, что выше говорилось о совписе Солженицыне). Но пока происходит переход от одной парадигмы к другой. Наметим уж заодно и парадигму переходного (из-под влияния одной женщины под влияние другой) периода: можно печататься где угодно, лишь бы печататься, но из-за границы голос звучит сильнее. Конечно, это мало соответствовало уставу СП, ну так Солженицына вскоре (04.11.69) оттуда и исключат.

Но до этого была поездка со Светловой на север. Там она продолжала свою тихую агитацию, и вот совпадение: «как в насмешку, именно в эти дни бежал на Запад Анатолий Кузнецов», писатель. Это случилось 30.07.69, и как только Солженицын об этом услышал по радио, сразу вернулся (01.08), а вернувшись, узнал, что права была его любовница. Во-первых, «образованный круг» «почти поголовно» (терминология «Теленка») не одобрил беглеца: «легкий жребий! Какой же ты тогда наш писатель?» Во-вторых, ничего особенного в связи с бегством Кузнецова не произошло (так что зря АИ и поездку прервал). Ну и кроме того он довольно скоро понял, что начальство будет только радо избавиться от скандального писателя. Поняв все это, он окончательно утвердился в светловской парадигме. И бесповоротно решил уйти от Решетовской. Тем более что стало ясно: Светлова беременна от него.

Нобелевский развод

Разумеется, это не значит, что он от нее вот так вот взял и ушел. С Решетовской писателя связывали многолетние привычки, совместно нажитое добро, и вообще — он ничего не имел против того, чтобы иметь под рукой сразу двух женщин. Одну можно использовать для одних дел, другую для других. Даже когда уже все прояснилось и Солженицын изо всех сил добивался развода, он как-то сказал Решетовской: «Будь моей любовницей».

А пока идет лето 70-го. Писатель уже выдвинут на Нобелевскую премию, но еще не выбрал между двумя своими женщинами. 28.07.70-го он разговаривает с женой о премии. Вот этот разговор в передаче Решетовской: «Создается очень сложная ситуация: могут разрешить поехать в Швецию за ее получением, но могут не разрешить вернуться обратно… Как же поступить? Он обязательно поедет вместе со мной. А как мама?.. Согласна ли жить с нами за границей, если этой участи не избежать?..»

Не знаю, можно ли назвать такие разговоры «ублаготворением»? Но все-таки, наверное, АИ и в июле 70-го еще рассматривал то, что мы назвали выше переходной парадигмой, как открытую для себя возможность: продолжать жить с первой женой, выехать с ней на Запад и оттуда влиять на происходящее здесь. В «Теленке» есть отголосок таких размышлений: «Если бы я поехал — уже сейчас бы сидел за корректурой «Архипелага». Уже весной бы 1971-го напечатал его». В таком случае участь Светловой была бы сидеть в Союзе, беречь рукописи, воспитывать детей. А Решетовской — печатать «Красное колесо».

Но так не случилось. То ли Наталья Алексеевна слишком глупо по-женски себя повела, то ли Наталья Дмитриевна повела себя умно по-женски… Но через месяц Решетовская, живущая в это время одна на даче Ростроповича, услышала утром стук в окно. Муж! Предоставим слово жене: «В то утро около Александра Исаевича мое женское одиночество ощутилось как-то особенно сильно. Я не выдержала и расплакалась.

— Я думал, что ты здесь хорошо работаешь, в хорошем состоянии, а ты, оказывается, рыдаешь здесь, — сказал он. — Мне приятно обнимать, целовать тебя, — продолжал он, прижимая меня к себе, и вдруг вместе со мной стал плакать. — Ты ни с кем не делилась? Ни с кем не советовалась? Ну поезжай к Сусанне Лазаревне, посоветуйся.

О чем советоваться? Я ведь ничего не понимаю…

— Пойми, мне в романе нужно описать много женщин, не за обеденным же столом мне получать героинь… Мы расстались, рыдая…»

Так Решетовская наконец поняла: «Не творчество отнимало его у меня, а… женщины». То есть — ничего не поняла бедная женщина. Конечно, творчество, но — при недостатке воображения, при полном незнании жизни (кроме тюремной) — писателю иногда приходится… Но даже не это главное. Главное то, о чем мы уже говорили: человек окончательно решил сменить парадигму, идти на конфронтацию до конца, и музой этого нового (больше уже политического, чем литературного) творчества должна была стать другая женщина.

Пройдут считанные дни, и АИ перестанет вилять, начнет прямо требовать развода. Дело в том, что близится объявление лауреатства, а он уже твердо решил получать премию с матерью своего первенца. Опуская детали, напоминаю: 8.10 — лауреат объявлен, 14.10 — датировано письмо к Суслову, где писатель предлагает меры по оздоровлению ситуации вокруг него в связи с присуждением премии. И в тот же день он говорит жене о Светловой: «Я все больше и больше к ней привязываюсь. Неужели ты не можешь пожертвовать… для троих?..» Решетовская пишет: «Я ничего не ответила, но решение пришло мгновенно. Да, могу. Да, должна. Но вижу лишь один способ разрубить гордиев узел: уйти из его жизни, из их жизни, из жизни вообще…» Короче — съела 36 пилюль мединала… Очнулась 16-го под вечер в больнице.

Спасло ее то, что на соседней даче оказался фельдшер. Через несколько дней пришло какое-то размягчение, она стала покорной, смирившейся со всем. Узнав об этом, АИ 26-го посещает жену в больнице, говорит возвышенные и такие нужные бедной женщине слова: «Ты не представляешь, к а к и е у нас с тобой будут теперь отношения… Давно нам надо было думать больше друг о друге… Теперь… будем?» Наталья Алексеевна размягчена: «Я видела душу в его глазах. Я верила ей, в нее».

Вот это напрасно. Лауреата, собственно, интересует вопрос: «Когда же можно выписаться?» Спрашивают у врачихи, та отвечает: «Могу хоть сейчас». «Пожалуйста!» — восклицает доверчивая женщина. «А завтра и в Рязань съездим», — говорит АИ. Врач поражена: «Да вы дайте ей хоть день прийти в себя после больницы». Не дает, кует железо пока горячо — на следующий день супруги едут в Рязань разводиться, но их не разводят: в загсе реорганизация. Видимо, именно в этот момент АИ особенно свирепо возненавидел советскую власть, заподозрил, что его из-за фамилии не развели, естественно, по своему обыкновению написал какую-то жалобу. Обидно. Человеку сейчас надо другое писать… «Моя нобелевская лекция заранее рисовалась мне колокольной, очистительной, в ней и был главный смысл, зачем премию получать». А ему приходится писать какие-то жалобы.

Литературная жизнь

Не правда ли, эта история нобелевского развода отдает дурной литературой. Уж больно все ходульно-символично. Но вообще-то с тех пор, как с 67-го года наш писатель стал все больше отклоняться от литературы к политической борьбе, его жизнь все больше стала напоминать литературное произведение. И потому совсем не случайно он дал своему «Теленку» (начал писаться как раз с 67-го) подзаголовок «Очерки литературной жизни». Это ведь можно понять: жизни, ставшей литературной.

Тут дело не только в том, что Солженицын сознательно выстраивает свою жизнь как литературное произведение. Да, действительно, сознавая свою значительность, он старается ничего не делать просто так — изыскивает ситуации и моменты, которые должны придать его поступкам и высказываниям сугубую аллегоричность (чего стоит хотя бы его возвращения к нам с востока). Но в той же мере верно и обратное: жизнь Солженицына как-то сама собой выстраивается как литературное произведение. То есть буквально так же, как текст, выходящий из-под контроля автора, начинающий вести за собой перо пишущего. И таким образом вбирающий в себя то, что автор, может быть, и не хотел в него вложить. Текст становится непреднамеренно символичным.

Читать такие произведения действительно поучительно, ибо в них обнаруживаешь не только то, что туда сознательно вложено автором (обычно — расхожие истины), но и то, что автор вовсе даже и не хотел сказать. Само сказалось. Таков, если говорить о собственно литературе, «Круг» с его нетривиальной антропологией предательства. Но такова же и «литературная жизнь» самого Солженицына. В ней много сознательно сделанного, тщательно выстроенного, но самое интересное в ней то, о чем и не подозревает писатель, что как бы случайно, как бы нечаянно совпало. И получился символ. Например, обострение отношений с женщинами, сопровождающее вести о премиях. Или — медленный и мучительный процесс отрыва от старой жены, сопровождающийся нарастанием конфликта с соввластью. Причем Решетовская (вспомним ее парадигму), которая, не желая давать развода, делает глупость за глупостью, уже и самим писателем начинает восприниматься как символ соввласти: прописка, квартира, взбудораженная общественность (знакомые), суд (ведь он с ней судился по собственному почину). Может быть, конфликт с женой даже глубже, чем с властью. И ненависть, которую он демонстрирует к жене в «Теленке», может быть, тоже более лютая.

Конечно, эту литературщину, эти символические совпадения легко объяснить действием Нахрапа, который, заставляя писателя как бы ошибаться, подстраивает совпадения. Но есть вещи совершенно таинственные. Например — то, как вовремя была изъята рукопись «Архипелага» у несчастной Воронянской, которая (это отчасти напоминает историю с изъятием «Круга») не уничтожила, как ей приказал Солженицын, хранившийся у нее экземпляр, а спрятала. Книга досталась властям (30.08.73), а Воронянская повесилась. Своевременность этого события для АИ, давно желавшего опубликовать книгу на Западе, но все не решавшегося, необъяснима рационально, если не допускать каких-то неизвестных пока провокаций Нахрапа (сознательных провокаций писателя я принципиально не допускаю). И поразительна. Автор и сам поражен: «Я в шевеленьи волос теменных провижу: Божий перст! Это ты!»

Действительно, Солженицын уже в августе активизировался («вот оно, предчувствие! — Начинать кампанию, когда как будто мирно и не надо!»), решил «нанести подряд ударов пять-шесть», потому что выгодное время было, начался процесс по делу Якира и Красина и не всем на Западе (да, пожалуй, и в Союзе) нравился пошедший вдруг бурно процесс «разрядки». А тут этот счастливый «провал». «Провал — в момент, когда движутся целые исторические массы, когда впервые серьезно забеспокоилась Европа, а у наших связаны руки ожиданием американских торговых льгот, да европейским совещанием, и несколько месяцев стелятся впереди, просто просящих моего действия!»

Неслыханное совпадение! И Запад сразу: «За разрядку напряженности нам предлагают платить слишком большую цену — укреплением тирании». Далее несколько страниц «Теленка» занимают подобного рода высказывания с Запада. Скандал получился чудовищный. И это притом, что «Архипелаг» еще никто не читал — он выйдет по-русски только в декабре… Не стоит перечислять все последующие акты солженицынской борьбы. Достаточно будет сказать, что уже в феврале следующего года писателя высылают из страны.

Чего только не говорили тогда об изгнаннике: «предатель Родины», «литературный власовец»… Боюсь, и сейчас некоторые думают, что, устраивая свои демонические эскапады, Солженицын способствовал разрушению страны. Это, конечно, глупость. Во-первых, один человек своим словом не может разрушить страну, если он ею не руководит. А во-вторых, Александр Солженицын всегда был озабочен судьбой своего народа (из-за которого в Америке ссорился даже с тамошним начальством), пораженного коростой коммунизма, и думал над тем, как нам обустроить Россию. Что же касается Нахрапа, то это действительно подставщик и разрушитель. Он не имеет представления о человеческих ценностях, ему совершенно все равно кого подставлять и что разрушать — только тело, своего носителя или целую страну. Он слеп.

Идеальная проекция деструктивности Нахрапа в социальную сферу намечена еще в «Круге». Там есть такой замечательный герой Спиридон — олицетворение народа, по мнению Солженицына, но по описанию — слепое ко всему человеческому (и буквально — тоже) существо, подставщик, живущий только своим предательским инстинктом. Сам Нахрап в человеческом облике. Он и открывает Нержину истинную нахрапью хоть: «Если бы мне, Глеба, сказали сейчас: вот летит такой самолет, на ем бомба атомная. Хочешь, тебя тут как собаку похоронит под лестницей, и семью твою перекроет, и еще мильен людей, но с вами — Отца Усатого и все его заведение с корнем? Я бы сказал: А ну! Ну! Кидай! Рушь!!»

Это, пожалуй, самое прямое обращение солженицынского Нахрапа к Западу: «Рушь!!» Конечно, сей литературный сон должно истолковать как символическое исполнение желания, внушенного Нахрапом. Но ведь дело тут не только в том, чтобы разрушить «сталинское заведение» Совсоюз. По сакральному счету, здесь речь идет о жертве: «мильен людей» вместе со Сталиным, то есть — за него, во имя его…

Все-таки как хорошо, что это только роман, что в реальности была использована не атомная бомба, а иные средства…