Том 1 (части 1-я и 2-я)
А сейчас оно
задумчиво осветилось -- стыдом ли за свое подневольное участие в грязном
деле? порывом стать выше всежизненного жалкого подчинения? Десять дней назад
из мешка, где оставался его огневой дивизион, двенадцать тяжелых орудий, я
вывел почти что целой свою развед-батарею -- и вот теперь он должен был
отречься от меня перед клочком бумаги с печатью?
-- У вас... -- веско спросил он, -- есть друг на Первом Украинском
фронте?
-- Нельзя!.. Вы не имеете права! -- закричали на полковника капитан и
майор контр-разведки. Испуганно сжалась свита штабных в углу, как бы боясь
разделить неслыханную опрометчивость комбрига (а политотдельцы -- и готовясь
дать на комбрига материал). Но с меня уже было довольно: я сразу понял, что
я арестован за переписку с моим школьным другом, и понял, по каким линиям
ждать мне опасности.
И хоть на этом мог бы остановиться Захар Георгиевич Травкин! Но нет!
Продолжая очищаться и распрямляться перед самим собою, он поднялся из-за
стола (он никогда не вставал навстречу мне в той прежней жизни!), через
чумную черту протянул мне руку (вольному, он никогда еЈ мне не протягивал!)
и, с отеплЈнностью всегда сурового лица сказал бесстрашно, раздельно:
-- Желаю вам -- счастья -- капитан!
Я не только не был уже капитаном, но я был разоблаченный враг народа
(ибо у нас всякий арестованный уже с момента ареста и полностью разоблачЈн).
Так он желал счастья -- врагу?..
Дрожали стЈкла. Немецкие разрывы терзали землю метрах в двухстах,
напоминая, что этого не могло бы случиться там глубже на нашей земле, под
колпаком устоявшегося бытия, а только под дыханием близкой и ко всем равной
смерти.5
Эта книга не будет воспоминаниями о собственной жизни. Поэтому я не
буду рассказывать о забавнейших подробностях моего ни на что не похожего
ареста. В ту ночь смершевцы совсем отчаялись разобраться в карте (они
никогда в ней и не разбирались), и с любезностями вручили еЈ мне и просили
говорить шофЈру, как ехать в армейскую контр-разведку. Себя и их я сам
привез в эту тюрьму и в благодарность был тут же посажен не просто в камеру,
а в карцер. Но вот об этой кладовочке немецкого крестьянского дома,
служившей временным карцером, нельзя упустить.
Она имела длину человеческого роста, а ширину -- троим лежать тесно, а
четверым -- впритиску. Я как раз был четвертым, втолкнут уже после полуночи,
трое лежавших поморщились на меня со сна при свете керосиновой коптилки и
подвинулись. Так на истолченной соломке пола стало нас восемь сапог к двери
и четыре шинели. Они спали, я пылал. Чем самоуверенней я был капитаном
пол-дня назад, тем больней было защемиться на дне этой каморки. Раз другой
ребята просыпались от затЈклости бока, и мы разом переворачивались.
К утру они отоспались, зевнули, крякнули, подобрали ноги, рассунились в
разные углы, и началось знакомство.
Страницы: (395) : << ... 567891011121314151617181920 ... >>
Полный текст книги
Перейти к титульному листу
Версия для печати
Тем временем:
...
Вначале как интермеццо богослужения, затем, став частью политических
торжеств, трагедия показывала народу великие деяния отцов, чистой простотой
совершенства пробуждая в душах великие чувства, ибо сама была цельной и
великой. И в каких душах!
В греческих! Я не могу объяснить, что это значит, но я чувствую это и,
краткости ради, сошлюсь на Гомера, Софокла и Феокрита {Ссылка на Гомера и
Феокрита носит более общий характер. Феокрит - автор идиллий. Гомер -
эпический поэт; речь идет, таким образом, уже не о драматургии и театре, а
об античной культуре в целом, которая, как и Шекспир, была, по мнению Гете,
"цельной и великой".}; они научили меня это чувствовать. И мне хочется тут
же прибавить: "Французик, на что тебе греческие доспехи, они тебе не по
плечу".
Поэтому-то все французские трагедии пародируют самих себя.
Сколь чинно там все происходит, как похожи они друг на друга, - словно
два сапога, и как скучны к тому же, особенно in genere в четвертом акте, -
известно вам по опыту, милостивые государи, и я не стану об этом
распространяться.
Кому впервые пришла мысль перенести важнейшие государственные дела на
подмостки театра, я не знаю; здесь для любителей открывается возможность
критических изысканий. Я сомневаюсь в том, чтобы честь этого открытия
принадлежала Шекспиру; достаточно того, что он возвел такой вид драмы в
степень, которая и поныне кажется высочайшей, ибо редко чей взор достигал
ее, и, следовательно, трудно надеяться, что кому-нибудь удастся заглянуть
еще выше или ее превзойти.
Шекспир, друг мой, будь ты среди нас, я мог бы жить только вблизи от
тебя! Как охотно я согласился бы играть второстепенную роль Пилада {Пилад -
друг Ореста и его верный спутник.}, будь ты Орестом, - куда охотнее, чем
почтенную особу верховного жреца в Дельфийском храме.
Я здесь намерен сделать перерыв, милостивые государи, и завтра писать
дальше, так как взял тон, который, быть может, не понравится вам, хотя он
непосредственно подсказан мне сердцем...