(В тюрьмах 45-46 годов они
были едва ли не счастливы, что эти решетки и эти надзиратели — свои,
русские; они с удивлением смотрели, как советские мальчишки чешут затылки:
“И на черта мы вернулись? Что нам в Европе было тесно?”)
Но по той самой сталинской логике, по которой должен был сажаться в
лагерь всякий советский человек, поживший за границей, — как же могли эту
участь обминуть эмигранты? С Балкан, из центральной Европы, из Харбина их
арестовывали тотчас по приходу советских войск, брали с квартир и на улицах,
как своих. Брали пока только мужчин и то пока не всех, а заявивших как-то о
себе в политическом смысле. (Их семьи позже этапировали на места российских
ссылок, а чьи и так оставили в Болгарии, в Чехословакии.) Из Франции их с
почетом, с цветами принимали в советские граждане, с комфортом доставляли на
родину, а загребали уже тут. — Более затяжно получилось с эмигрантами
шанхайскими — туда руки не дотягивались в 45-м году. Но туда приехал
уполномоченный от советского правительства и огласил Указ Президиума
Верховного Совета: прощение всем эмигрантам! Ну, как не поверить? не может
же правительство лгать! (Был ли такой указ на самом деле, не был, — Органов
он во всяком случае не связывал.) Шанхайцы выразили восторг. Предложено им
было брать столько вещей и такие, какие хотят (они поехали с автомобилями,
это родине пригодится), селиться в Союзе там, где хотят; и работать,
конечно, по любой специальности. Из Шанхая их брали пароходами. Уже судьба
пароходов была разная: на некоторых почему-то совсем не кормили. Разная
судьба была и от порта Находки (одного из главных перевалочных пунктов
ГУЛага). Почти всех грузили в эшелоны из товарных вагонов, как заключЈнных,
только еще не было строгого конвоя и собак. Иных довозили до каких-то
обжитых мест, до городов, и действительно на 2-3 года пускали пожить. Других
сразу эшелоном в лагерь, где-нибудь в Заволжье разгружали в лесу с высокого
откоса вместе с белыми роялями и жардиньерками. В 48-49 годах еще уцелевших
дальневосточных ре-эмигрантов досаживали наподскрЈб.
Девятилетним мальчиком я охотнее, чем Жюля Верна, читал синенькие
книжечки В. В. Шульгина, мирно продававшиеся тогда в наших книжных киосках.
Это был голос из мира, настолько решительно канувшего, что с самой дивной
фантазией нельзя было предположить: не пройдет и двадцати лет, как шаги
автора и мои шаги невидимым пунктиром пересекутся в беззвучных коридорах
Большой Лубянки. Правда, с ним самим мы встретились не тогда, еще на
двадцать лет позже, но ко многим эмигрантам, старым и молодым, я имел время
присмотреться весной 45-го года.
С ротмистром Борщом и полковником Мариюшкиным мне пришлось вместе
побывать на медосмотре, и жалкий вид их голых сморщенных темно-желтых уже не
тел, а мощей, так и остался перед моими глазами.