И так на
разговление скопилось у него семь паек, и три дня Пасхи он пировал.
Я не знаю, какими именно белогвардейцами были они оба в гражданскую
войну: теми исключительными, которые без суда вешали каждого десятого
рабочего и пороли крестьян, или не теми, солдатским большинством. Что их
сегодня следовали и судили здесь — не доказательство и соображение. Но если
с той поры четверть столетия они прожили не почетными пенсионерами, а
бездомными изменниками — то всЈ-таки, пожалуй, не укажут нам и моральных
оснований, чтобы их судить. Эта — та диалектика, которой владел Анатоль
Франс, а нам она никак не даЈтся. По Франсу вчерашний мученик сегодня уже
неправ — с той первой минуты, как кумачевая рубаха обляжет его тело. И
наоборот. А в биографиях нашего революционного времени: если на мне годок
поездили, когда я из жеребят вышел, так на всю жизнь теперь называюсь
лошадью, хоть служу давно в извозчиках.
От этих беспомощных эмигрантских мумий отличался полковник Константин
Константинович Ясевич. Вот для него с концом гражданской войны борьба против
большевизма очевидно не кончилась. Уж чем он там мог бороться, где и как —
мне он не рассказывал. Но ощущение, что он и посейчас в строю. У него,
очевидно, был четкий ясный взгляд на окружающее, а от отчетливой жизненной
позиции — и в теле постоянная крепость, упругость, деятельность. Было ему
не меньше шестидесяти, голова совершенно лыса, без волоска, уж он пережил
следствие (ждет приговора, как все мы), и помощи, конечно, ниоткуда никакой
— а сохранил молодую, даже розоватую кожу, из всей камеры один делал
утреннюю зарядку и оплескивался под краном (мы же все берегли калории от
тюремной пайки). Он не пропускал времени, когда между нарами освобождался
проход — и эти пять-шесть метров выхаживал, выхаживал чеканной походкой с
чеканным профилем, скрестив руки на груди и ясными молодыми глазами глядя
мимо стен.
И именно потому, что мы все изумлялись происходящему с нами, а для него
ничто из окружающего не противоречило его ожиданиям, — он в камере был
совершенно одинок.
Его поведение в тюрьме я соразмерил через год: снова я был в Бутырках и
в одной из тех же 70-х камер встретил молодых однодельцев Ясевича уже с
приговорами по десять и пятнадцать лет. На папиросной бумажке был отпечатан
приговор всей их группе, почему-то у них на руках. Первый в списке был
Ясевич, а приговор ему — расстрел. Так вот что’ он видел, предвидел сквозь
стены непостаревшимися глазами, выхаживая от стола к двери и обратно! Но
безраскаянное сознание верности жизненного пути давало ему необыкновенную
силу.
Среди эмигрантов оказался и мой ровесник Игорь Тронко. Мы с ним
сдружились. Оба ослабелые, высохшие, желто-серая кожа на костях (почему,
правда, мы так поддавались? Я думаю от душевной растерянности.