15 Арестантские мечты об Алтае — не продолжают ли старую крестьянскую
мечту о нЈм же? На Алтае были так называемые земли Кабинета его величества,
из-за этого он был долго закрытее для переселения, чем остальная Сибирь, —
но именно туда крестьяне более всего и стремились (и переселялись). Не
оттуда ли такая устойчивая легенда?
16 Сборник “От тюрем к воспитательным учреждениям” даЈт (стр. 396)
такую цифру: в амнистию 1927-го года было амнистирована 7,3 процента
заключЈнных. Этому поверить можно. Жидковато для Десятилетия. Из
политических освобождали женщин с детьми да тех, кому несколько месяцев
осталось. В Верхне-Уральском изоляторе, например, из двухсот содержавшихся
освободили дюжину. Но на ходу раскаялись и в этой убогой амнистии и стали
з а т и р а т ь еЈ: кого задержали, кому вместо “чистого” освобождения дали
“минус”.
17 Может быть только в 20 веке, если верить рассказам, застоявшаяся их
сытость привела к моральной изжоге.
18 И ведь ошиблись-то, сукины дети, всего на палочку! Подробней о
великой сталинской амнистии 7 июля 1945 года — см. Часть III, главу 6.
19 Еще один подобный садик, только поменьше, но зато интимнее, я много
лет спустя, уже экскурсантом, видел в Трубецком бастионе Петропавловки.
Экскурсанты охали от мрачности коридоров и камер, я же подумал, что имея
т а к о й прогулочный садик, узники Трубецкого бастиона не были потерянными
людьми. Н а с выводили гулять только в мертвые каменные мешки.
20 Особое Совещание при ГПУ-НКВД.
——–
Глава 7. В машинном отделении
В соседнем боксе бутырского “вокзала” — известном шмональном боксе
(там обыскивались новопоступающие, и достаточный простор дозволял пяти-шести
надзирателям обрабатывать в один загон до двадцати зэков) теперь никого не
было, пустовали грубые шмональные столы, и лишь сбоку под лампочкой сидел за
маленьким случайным столиком опрятный черноволосый майор НКВД. Терпеливая
скука — вот было главное выражение его лица. Он зря терял время, пока зэков
приводили и отводили по одному. Собрать подписи можно было гораздо быстрей.
Он показал мне на табуретку против себя через стол, осведомился о
фамилии. Справа и слева от чернильницы перед ним лежали стопочки белых
одинаковых бумажонок в половину машинописного листа — того формата, каким в
домоуправлениях дают топливные справки, а в учреждениях — доверенности на
покупку канцпринадлежностей. Пролистнув правую стопку, майор нашел бумажку,
относящуюся ко мне. Он вытащил еЈ, прочел равнодушной скороговоркой (я
понял, что мне — восемь лет) и тотчас на обороте стал писать авторучкой,
что текст объявлен мне сего числа.
Ни на полудара лишнего не стукнуло мое сердце — так это было обыденно.
Неужели это и был мой приговор — решающий перелом жизни? Я хотел бы
взволноваться, перечувствовать этот момент — и никак не мог.