(Но даже и эту работу приходилось делать с оглядкой:
и такое невинное передвигание, если б оно сопровождалось шепчущими губами
или особым выражением лица, навлекло бы подозрение стукачей. Я старался
передвигать как бы в полной рассеянности.) Каждую пятидесятую и сотую строку
я запоминал особо — как контрольные. Раз в месяц я повторял всЈ написанное.
Если при этом на пятидесятое или сотое место выходила не та строка, я
повторял снова и снова, пока не улавливал ускользнувших беглянок.
На Куйбышевской пересылке я увидел, как католики (литовцы) занялись
изготовлением самодельных тюремных чЈток. Они делали их из размоченного, а
потом промешанного хлеба, окрашивали (в чЈрный цвет — жженой резиной, в
белый — зубным порошком, в красный — красным стрептоцидом), нанизывали во
влажном виде на ссученные и промыленные нитки и давали досохнуть на окне. Я
присоединился к ним и сказал, что тоже хочу молиться по чЈткам, но в моей
особой вере надо иметь бусинок вкруговую сто штук (уж позже понял я, что
довольно — двадцатки, и удобней даже, и сам сделал из пробки), каждая
десятая должна быть не шариком, а кубиком, и еще должны наощупь отличаться
пятидесятая и сотая. Литовцы поразились моей религиозной ревности (у самых
богомольных было не более, чем по сорок бусинок), но с душевным
расположением помогли составить такие чЈтки, сделав сотое зерно в виде
тЈмно-красного сердечка. С этим их чудесным подарком я не расставался потом
никогда, я отмеривал и перещупывал его в широкой зимней рукавичке — на
разводе, на перегоне, во всех ожиданиях, это можно было делать стоя, и мороз
не мешал. И через обыски я проносил его так же в ватной рукавичке, где оно
не прощупывалось. Раз несколько находили его надзиратели, но догадывались,
что это для молитвы, и отдавали. До конца срока (когда набралось у меня уже
12 тысяч строк), а затем еще и в ссылке помогало мне это ожерелье писать и
помнить.
Но и это еще не всЈ так просто. Чем больше становится написанного, тем
больше дней в каждом месяце съедают повторения. А особенно эти повторения
вредны тем, что написанное примелькивается, перестаешь замечать в нЈм
сильное и слабое. Первый вариант, и без того утвержденный тобою в спешке,
чтобы скорее сжечь текст, — остаЈтся единственным. Нельзя разрешить себе
роскоши на несколько лет его отложить, забыть, а затем взглянуть свежими
критическими глазами. Поэтому нельзя написать по-настоящему хорошо. А с
клочками несожжЈнными медлить было нельзя. Три раза я крупно с ними
попадался, и только то меня спасало, что самые опасные слова я никогда не
вписывал на бумагу, а заменял прочерками. Один раз я лежал на травке
отдельно ото всех, слишком близко к зоне (чтобы было тише), и писал,
маскируя свой клочок в книжице. Старший надзиратель Татарин подкрался совсем
тихо сзади и успел заметить, что я не читаю, а пишу.