— А ну! — потребовал он бумажку. Я встал, холодея, и подал бумажку.
Там стояло:

ВсЈ наше нам восполнится,
ВернЈтся нам в отдар,
Пять суток пеших, помнится,
Из Остероде в Бродницы
Нас гнал конвой казахов и татар.

Если бы “конвой” и “татар” были написаны полностью, поволок бы меня
Татарин к оперу, и меня бы раскусили. Но прочерки были немы:

Нас гнал — к– и т–.

У каждого свой ход мысли. Я-то боялся за поэму, а он думал, что я
срисовываю план зоны и готовлю побег. Однако и то, что нашлось, он
перечитывал, морща лоб. “Нас гнал” уже на что-то ему намекало. Но что
особенно заставило его мозг работать, это — “пять суток”. Я не подумал,
даже, в какой ассоциации они могут быть восприняты! Пять суток — ведь это
было стандартное лагерное сочетание, так отдавалось распоряжение о карцере.
— Кому пять суток? О ком это? — хмуро добивался он.
Еле-еле я убедил его (названья Остероде и Бродницы), что это я
вспоминаю чьЈ-то фронтовое стихотворение, да всех слов вспомнить не могу.
— А зачем тебе вспоминать? Не положено вспоминать! — угрюмо
предупредил он. — Еще раз тут ляжешь — смотри-и!..
Сейчас об этом рассказываешь — как будто незначительный случай. Но
тогда для ничтожного раба, для меня это было огромное событие: я лишался
лежать в стороне от шума, и попадись еще раз тому же Татарину с другим
стишком — на меня вполне могли бы завести следственное дело и усилить
слежку.
И бросить писать я уже не мог!..
В другой раз я изменил своему обычаю, написал на работе сразу строк
шестьдесят из пьесы,3 и листика этого не смог уберечь при входе в лагерь.
Правда, и там были прочЈркнуты места многих слов. Надзиратель, простодушный
широконосый парень, с удивлением рассматривал добычу:
— Письмо? — спросил он.
(Письмо, которое носилось на объект, пахло только карцером. Но странное
оказалось бы “письмо”, если бы его передали оперу!)
— Это — к самодеятельности, — обнаглел я. — Пьеску вспоминаю. Вот
постановка будет — приходите.
Посмотрел-посмотрел парень на ту бумажку, на меня, сказал:
— Здоровый, а ду-урак!
И порвал мой листик надвое, начетверо, навосьмеро. Я испугался, что он
бросит на земь — ведь обрывки были еще крупны, здесь, перед вахтой, они
могли попасться и более бдительному начальнику, вон и сам начальник режима
Мачеховский в нескольких шагах от нас наблюдает за обыском. Но, видно,
приказ у них был — не сорить перед вахтой, чтобы самим же не убирать, и
порванные клочки надзиратель положил мне же в руку, как в урну. Я прошЈл
сквозь ворота и поспешил бросить их в печку.
В третий раз у меня еще не сожжЈн был изрядный кусок поэмы, но, работая
на постройке БУРа, я не мог удержаться и написал еще “Каменщика”.