T.)
Убрал прочь крамольные (особо номерованные) листы,
остальное принёс A. T. (Бедный Трифоныч! Он со мной –
открыто, а я – никогда не имею права.) Через час, после
партсобрания, уже вся коллегия собралась над моим
“Тунеядцем”, и A. T. уже требовал:
– Право первой ночи – нам! Предупредите Мосфильм – право
первого печатания за “Н. Миром”!
Это – пока не прочли подробно.
Но вот интересно, отмечено в моей тетради: хотя в тех
самых днях прошлась по мне “Правда” – мы с Трифонычем в
разговоре даже о том не помянули! даже для него правдинское
ругательство уже было ничто!.. Времена-а!..
После того следующий раз о чтении “Архипелага”
договорились мы с A. T. на четыре майских дня 1969-го (был
день Победы в пятницу, смыкались выходные), что беру его в
свой “охотничий домик” (так он ласково, не повидав, называл
мою неведомую истьинскую дачу). Но перед самым тем A. T.
снова “впал в слабость” – не глубоко, ещё вызволимо. Узнал
я, что Лакшин едет к нему в Пахру, кинулся к Лакшину на
квартиру, передал для Трифоныча подбодряющую записку, а
самого Лакшина упрашивал: подействуйте на него, уговорите
ехать ко мне, это важно для его же стойкости, для
отстаивания журнала.
(Сосредоточенный всегда на своём, я не удосуживался
тогда приглядеться и размыслить: ведь для осторожных целей
Лакшина моё влияние на А. Т. было разрушительно. По старой
привычке, со времён “Ивана Денисовича”, я привык видеть в
Лакшине своего естественного союзника. А это давно не было
так.) Лакшин кивал мне – вежливо, дружелюбно, но, пожалуй,
отсутствующе. Увидел я: нет, не станет он уговаривать. Тем
более, что у меня застрянет Твардовский и на понедельник, а
в тот понедельник состоится важный звонок Воронкова в
редакцию, и по всем соображениям расчётливой дипломатии надо
Главному быть к звонку на своём кабинетном месте. (Шла
молчаливая осада Твардовского, применялась новая тактика:
давили на него с глазу на глаз, вынуждая добровольно подать
в отставку.)
Да только при всех раскинутых лабиринтах дипломатия не
знает неба. Для этого-то скрытого противостояния и нужна
была Твардовскому огнеупорная твердость, какую лишь на
зэковском Архипелаге и воспитывают.
Нет, не приехал A. T. Зря протаскал я книгу. И спрятал,
– уже навсегда для него.
Вот так мы жили: рядом колотились – а прочесть он не
мог.
Из сплетенья своих чиновных-депутатских-лауреатских
десятилетий высвобождался Твардовский петлями своими,
долгими, кружными. И прежде всего, естественно, силился он
проделать этот путь на испытанной пахотной лошадке своей
поэзии. В душные месяцы после чехословацкого подавления он
писал – сперва отдельные стихотворения:
– “На сеновале”, потом они стали расширяться в поэму
“По праву памяти”.