Разливался по стране свободный Самиздат, уходили
                на Запад, печатались там русские романы, возвращались на
                родину радиопередачами, – этим плеснякам казалось: вот эту
                одну супротивную площадку захватить – и воцарится, как при
                Сталине, излюбленное хоровое единомыслие, не останется
                последнего голоса, кто б мог высмеивать их.
                Твардовскому, теперь ослабленному своей виною – что
                поэма-то стала оружием врага! – опять как весной минувшего
                года стали предлагать сменить редколлегию – одного члена,
                двух, трёх, четырёх! Чтоб усилить нажим – на каком-то из
                бессчётных писательских пленумов выступил некий Овчаренко –
                лягавый хваткий волк (только фамилия пастушья), и назвал
                Твардовского кулацким поэтом. А Воронков каждый день, как на
                службу, вызывал к себе этого поэта на собеседование, – и
                подавленный, покорный, виноватый Твардовский ехал на вызов.
                И этого самого Овчаренко ему предложили взять в редакцию
                (Выворот 30-х годов!)
                Тут, перед концом, особенно больно проявилось, что
                либеральный* журнал был внутри себя построен так же чиновно,
                как и вся система, извергавшая его: живя извечно в
                номенклатурном мире, нуждался и Твардовский внутри своего
                учреждения отделить доверенную номенклатуру (редакционную
                коллегию) от прочей массы. А “масса”-то была в “Н. Мире”
                совсем не обычная: здесь не было просто платных безразличных
                сотрудников, работавших за деньги, здесь каждый рядовой
                редактор, корректор и машинистка жили интересами всего
                направления. Но как в хорошие дни не разделяли с ними заслуг
                Главный редактор и его ближайшие, так и теперь в горькие не
                приходило им в голову хоть не таить, как дела идут, не то,
                чтобы всех собрать: “Друзья! Мы с вами 12 лет работали
                вместе. Я не ставлю на голосование, но важно знать, как
                думаете вы: если нескольких членов редколлегии заберут –
                оставаться нам всем или не оставаться? вытянем – или нет?
                Мне – уходить в отставку или ждать, пока снимут?” Нет!
                Рассеянно отвечая на поклоны, молча проходил Твардовский в
                кабинет, стягивались туда члены коллегии, и за закрытыми
                дверьми часами обсуживались там новости и планы, и с каждого
                слово бралось – не разглашать! А рядовые редакторы, всё
                женщины, чья личная судьба решалась не менее, и не меньшим
                же было щемленье за судьбу журнала, – собирались в
                секретарскую подслушивать голоса через дверь, ловить обрывки
                фраз и истолковывать их. Кому-нибудь из писателей в дачном
                посёлке Твардовский открывал больше – и от этого писателя
                вызнавали потом в редакции.
[* Лакшин, по традиционным интеллигентским меркам,
                обижался: “наш журнал не либеральный, а демократический”,
                т. е. гораздо левей. Как ни парадоксально, он был
                октябристским, но не в бандитском кочетовском смысле, а в
                терминологии предреволюционной России: они хотели, чтоб
                именно этот режим существовал, лишь придерживаясь своей
                конституции.
