Но позже непременно разъяснялся мне истинный разум
происшедшего – и я только немел от удивления. Многое в жизни
я делал противоположно моей же главной поставленной цели, не
понимая истинного пути, – и всегда меня поправляло Нечто.
Это стало для меня так привычно, так надёжно, что только и
оставалось у меня задачи: правильней и быстрей понять каждое
крупное событие моей жизни.
(Вяч. Всев. Иванов пришел к этому же самому выводу, хотя
жизненный материал у него был совсем другой. Он формулирует
так: “Есть мистический смысл во многих жизнях, но не всеми
верно понимается. Он даётся нам чаще в зашифрованном виде, а
мы, не расшифровав, отчаиваемся, как бессмысленна наша
жизнь. Успех великих жизней часто в том, что человек
расшифровал спущенный ему шифр, понял и научился правильно
идти”.)
А с провалом моим – я не понимал! Кипел, бунтовал и не
понимал: з_а_ч_е_м должна была рухнуть работа? – не моя же
собственная, но – почти единственная, уцелевшая и память
правды? з_а_ч_е_м должно быть нужно, чтобы потомки узнали
меньше правды, почти никакую (ибо каждому после меня ещё
тяжелее будет раскапывать, чем мне; a те, кто жили раньше
– не сохранились, не сохранили или писали совсем не о том,
чего будет жаждать Россия уже невдолге)? Давно оправдался и
мой apеcт, и моя смертельная болезнь и многие личные
события – но вот этого провала я не мог уразуметь! Этот
провал снимал начисто в_е_с_ь прежний смысл.
(Маловеру, мне так казалось! И всего лишь через две
осени, нынешнею зимою, мне кажется – я всё уже понял. Потому
и сел за эти записки.)
Две – но не малых – политических радости посетили меня в
конце сентября в моё гощение у Чуковского; они шли почти в
одних и тех же днях, связанные едиными звездами. Одна была –
поражение индонезийского переворота, вторая – поражение
шелепинской затеи. Позорился тот Китай, которому Шелепин
звал поклониться, и сам Железный Шурик, начавший аппаратное
наступление с августа, не сумел свергнуть никого из
преемников Хрущёва. Были за полгода назначены на XXIII съезд
докладчики – но не Шелепин.
Власть Шелепина означала бы немедленный мой конец.
Теперь мне обещали полгода отсрочки. Конечно, в том ещё не
было никакой верной защиты, лишь надежда, и та в пелене.
Защитой верной казалось бы мне, если бы западное радио
сообщило об аресте моего романа. Это не был, конечно, арест
живых людей, как Синявского и Даниэля, но всё-таки, медведь
тебя раздери, если арестовывают у русского писателя его
десятилетнюю работу, то ревнители греческой демократии и
Северного Вьетнама могли бы уделить этому событию хоть
строчечку? Или уж вовсе им безразлично? Или не знают?
Продлили мне время – но что было правильно мне теперь
делать? Я не мог уразуметь.