А
оперуполномоченные не знали о женщинах — о двадцати двух неразумных,
безумных женщинах, вольных сотрудницах, допущенных в это суровое здание, —
как эти женщины не знали друг о друге и как могло знать о них одно небо, что
все они двадцать две под занесенным мечом и под постоянное наговаривание
инструкций или нашли здесь себе потаЈнную привязанность, кого-то любили и
целовали украдкой, или пожалели кого-то и связали с семьЈй.
Открыв тЈмно-красный портсигар, Глеб закурил с тем особенным
удовольствием, которое приносят папиросы, зажжЈнные в нерядовые минуты
жизни.
И хоть мысль о Наде была сейчас высшая, поглощающая мысль, — его телу,
наслаждЈнному необычностью поездки, хотелось только ехать, ехать и ехать…
Чтобы время остановилось, а шЈл бы автобус, шЈл бы и шЈл, по этой оснеженной
дороге с проложенными чЈрными прокатинами от шин, мимо этого белого парка в
инее, густо закуржавевших его ветвей, мелькающих детишек, говора которых
Нержин не слышал, кажется, с начала войны. Детских голосов не приходится
слышать ни солдатам, ни арестантам.
Надя и Глеб жили вместе один единственный год. Это был год — на бегу с
портфелями. И он, и она учились на пятом курсе, писали курсовые работы,
сдавали государственные экзамены.
Потом сразу пришла война.
И вот у кого-то теперь бегают смешные коротконогие малыши.
А у них — нет…
Один малышок хотел перебегать шоссе. ШофЈр резко вильнул, чтоб его
объехать. Малыш испугался, остановился и приложил ручЈнку в синей варежке к
раскраснелому лицу.
И Нержин, годами не думавший ни о каких детях, вдруг ясно понял, что
Сталин обокрал его и Надю на детей. Даже кончится срок, даже будут они снова
вместе – {276} тридцать шесть, а то и сорок лет будет жене. И — поздно для
ребЈнка…
Оставив слева Останкинский дворец, а справа — озеро с разноцветными
ребятишками на коньках, автобус углубился в мелкие улицы и подрагивал на
булыжнике.
В описании тюрем всегда старались сгущать ужасы. А не ужаснее ли, когда
ужаса нет? Когда ужас — в серенькой методичности недель? В том, что
забываешь: единственная жизнь, данная тебе на земле — изломана. И готов это
простить, уже простил тупорылым. И мысли твои заняты тем, как с тюремного
подноса захватить не серединку, а горбушку, как получить в очередную баню
нерваное и немаленькое бельЈ.
Это всЈ надо пережить. Выдумать этого нельзя. Чтобы написать
Сижу за решЈткой, в темнице сырой
или — отворите мне темницу, дайте черноглазую девицу — почти и в
тюрьме сидеть не надо, легко всЈ вообразить. Но это — примитив. Только
непрерывными бесконечными годами воспитывается подлинное ощущение тюрьмы.
Надя пишет в письме: “Когда ты вернЈшься…” В том и ужас, что возврата
не будет.