Этот внутренний, цепкий, уже бодро
соображал, какие обыски ждут — на выходе из Марфина, на приЈме в Бутырки,
на Красную Пресню; и как спрятать в телогрейке кусочки изломанного грифеля;
как суметь вывезти с шарашки старую спецодежду (работяге каждая лишняя шкура
дорога); как доказать, что алюминиевая чайная ложка, весь срок возимая им с
собой, его собственная, а не украдена с шарашки, где почти такие же.
И был зуд — прямо хоть сейчас, при синем свете, вставать и начинать
все приготовления, перекладки и похоронки.
Между тем Руська Доронин то и дело резко менял положение: он валился
ничком, по самые плечи уходя в подушку, натягивая одеяло на голову и
стаскивая с ног; по- {88} том перепластывался на спину, сбрасывая одеяло,
обнажая белый пододеяльник и темноватую простыню (каждую баню меняли одну из
двух простынь, но сейчас, к декабрю, спецтюрьма перерасходовала годовой
лимит мыла, и баня задерживалась). Вдруг он сел на кровати и посунулся назад
вместе с подушкой к железной спинке, открыв там на углу матраса томищу
Моммзена, “Историю древнего Рима”. Заметив, что Нержин, уставясь в синюю
лампочку, не спит, Руська хриплым шЈпотом попросил:
— Глеб! У тебя есть близко папиросы? Дай.
Руська обычно не курил. Нержин дотянулся до кармана комбинезона,
повешенного на спинку, вынул две папиросы, и они закурили.
Руська курил сосредоточенно, не оборачиваясь к Нержину. Лицо Руськи,
всегда изменчивое, то простодушно-мальчишеское, то лицо вдохновенного
обманщика — под клубом вольных тЈмно-белых волос даже в мертвенном свете
синей лампочки казалось привлекательным.
— На вот, — подставил ему Нержин пустую пачку из-под “Беломора”
вместо пепельницы.
Стали стряхивать туда.
Руська был на шарашке с лета. С первого же взгляда он очень понравился
Нержину и возбудил желание покровительствовать ему.
Но оказалось, что Руська, хотя ему было только двадцать три года (а
лагерный срок закатали ему двадцать пять) в покровительстве вовсе не
нуждался: и характер, и мировоззрение его вполне сформировались в короткой,
но бурной жизни, в пестроте событий и впечатлений — не так двумя неделями
учЈбы в Московском университете и двумя неделями в Ленинградском, как двумя
годами жизни по поддельным паспортам под всесоюзным розыском (Глебу это было
сообщено под глубоким секретом) и теперь двумя годами заключения. Со
мгновенной переимчивостью, как говорится — с ходу, усвоил он волчьи законы
ГУЛага, всегда был насторожен, лишь с немногими — откровенен, а со всеми —
только казался ребячески откровенным. ЕщЈ он был кипуч, старался уместить
много в малое время — и чтение тоже было одним из таких его занятий.