Абрамсон теоретически мог признать
трагичность судьбы пленников, но всЈ же это был только поток, один из многих
и не самых замечательных. Пленники любо- {25} пытны были тем, что повидали
многие заморские страны (“живые лжесвидетели”, как шутил Потапов), но всЈ же
поток их был сер, это были беспомощные жертвы войны, а не люди, которые бы
добровольно избрали политическую борьбу путЈм своей жизни.
Всякий поток зэков в НКВД, как и всякое поколение людей на Земле, имеет
свою историю, своих героев.
И трудно одному поколению понять другое.
Абрамсону казалось, что эти люди не шли ни в какое сравнение с теми —
с теми исполинами, кто, как он сам, в конце двадцатых годов добровольно
избирали енисейскую ссылку вместо того, чтоб отречься от своих слов,
сказанных на партсобрании, и остаться в благополучии — такой выбор давался
каждому из них. Те люди не могли снести искажения и опозорения революции и
готовы были отдать себя для очищения еЈ. Но это “племя младое незнакомое”
через тридцать лет после Октября входило в камеру и с мужицким матом
запросто повторяло то самое, за что ЧОНовцы стреляли, жгли и топили в
гражданскую войну.
И потому Абрамсон, ни к кому лично из пленников не враждебный и ни с
кем отдельно из них не спорящий, в общем не принимал этой породы.
Да и вообще Абрамсон (как он сам себя уверял) давно переболел всякими
арестантскими спорами, исповедями и рассказами о виденных событиях.
Любопытство к тому, что говорят в другом углу камеры, если испытывал он в
молодости, то потерял давно. Жить производством он тоже давно отгорел. Жить
жизнью семьи он не мог, потому что был иногородний, свиданий ему никогда не
давали, а подцензурные письма, приходившие на шарашку, были ещЈ писавшими их
невольно обеднены и высушены от соков живого бытия. Не задерживал он своего
внимания и на газетах: смысл всякой газеты становился ему ясен, едва он
пробегал еЈ заголовки. Музыкальные передачи он мог слушать в день не более
часа, а передач, состоящих из слов, его нервы вовсе не выносили, как и
лживых книг. И хотя внутри себя, где-то там, за семью перегородками, он
сохранил не только живой, но самый болезненный интерес к мировым судьбам и к
судьбе того учения, которому заклал свою жизнь, — наружно он {26} воспитал
себя в полном пренебрежении окружающим. Так вовремя не дострелянный, вовремя
не домеренный, вовремя не дотравленный троцкист Абрамсон любил теперь из
книг не те, которые жгли правдой, а те, которые забавляли и помогали
коротать его нескончаемые тюремные сроки.
… Да, в енисейской тайге в двадцать девятом году они не читали
“Монте-Кристо”… На Ангару, в далЈкое глухое село Дощаны, куда вЈл через
тайгу трЈхсотвЈрстный санный путь, они из мест, ещЈ на сотню вЈрст глуше,
собирались под видом встречи Нового года на конференцию ссыльных с
обсуждением международного и внутреннего положения страны.