После этого в потоке зэков, как в стаде, возвращающемся в
деревню, Рубин пришЈл в тюрьму.
Как всегда под подушкой у него, под матрасом, под кроватью и в тумбочке
вперемежку с едой, лежало десятка полтора переданных ему в передачах самых
интересных (для него одного, потому их и не растаскивали) книг:
китайско-французский, латышско-венгерский и русско-санскритский словари (уже
два года Рубин трудился над грандиозной, в духе Энгельса и Марра, работой по
выводу всех слов всех языков из понятий “рука” и “ручной труд” — он не
подозревал, что в минувшую ночь Корифей Языкознания занЈс над Марром резак);
потом лежали там “Саламандры” Чапека; сборник рассказов весьма прогрессивных
(то есть сочувствующих коммунизму) японских писателей; “For Whom the Bell
Tolls” (Хемингуэя, как переставшего быть прогрессивным, у нас переводить
замялись); роман Эптона Синклера, никогда не переводившийся на русский; и
мемуары полковника Лоуренса на немецком, ибо достались в числе трофеев фирмы
Лоренц.
В мире было необъятно много книг, самых необходимейших, самых
первоочередных, и жадность все их прочесть никогда не давала Рубину
возможности написать ни одной своей. Сейчас Рубин готов был глубоко за
полночь, вовсе не думая о завтрашнем рабочем дне, только читать {12} и
читать. Но к вечеру и остроумие Рубина, и жажда спора и витийства также
бывали особенно разогнаны — и надо было совсем немного, чтобы призвать их
на служение обществу. Были люди на шарашке, кто не верил Рубину, считая его
стукачом (из-за слишком марксистских взглядов, не скрываемых им), — но не
было на шарашке человека, который бы не восторгался его затейством.
Воспоминание о “Вороне и лисице”, уснащЈнной хорошо перенятым жаргоном
блатных, было так живо, что и теперь вслед за Каганом многие в комнате стали
громко требовать от Рубина какой-нибудь новой хохмы. И когда Рубин
приподнялся и, мрачный, бородатый, вылез из-под укрытия верхней над ним
койки, словно из пещеры, — все бросили свои дела и приготовились слушать.
Только ДвоетЈсов на верхней койке продолжал резать на ногах ногти так, что
они далеко отлетали, да Абрамсон под одеялом, не оборачиваясь, читать. В
дверях столпились любопытные из других комнат, средь них татарин Булатов в
роговых очках резко кричал:
— Просим, ЛЈва! Просим!
Рубин вовсе не хотел потешать людей, в большинстве ненавидевших или
попиравших всЈ ему дорогое; и он знал, что новая хохма неизбежно значила с
понедельника новые неприятности, трЈпку нервов, допросы у “Шишкина-Мышкина”.
Но будучи тем самым героем поговорки, кто для красного словца не пожалеет
родного отца, Рубин притворно нахмурился, деловито оглянулся и сказал в
наступившей тишине:
— Товарищи! Меня поражает ваша несерьЈзность. О какой хохме может идти
речь, когда среди нас разгуливают наглые, но всЈ ещЈ не выявленные
преступники? Никакое общество не может процветать без справедливой судебной
системы.