– Я ж ей
сказал: в субботу не приходи, приходи в воскресенье. Как не наскочила!.. Ну,
простите, братцы.
И опять развалилась игра, ушЈл Максим Петрович, а Ахмаджан с казахом
взяли карты себе: повторять, упражняться.
И опять вспомнил Павел Николаевич про опухоль и про пятое марта, из
угла почувствовал неодобряющий упЈртый взгляд Филина, а обернувшись — и
открытые глаза Оглоеда. Ничуть Оглоед не спал.
Ничуть Костоглотов не спал всЈ это время, и когда Русанов с Вадимом
шелестели газетой и шептались, он слышал каждое слово и нарочно не раскрывал
глаз. Ему интересно было, как они скажут, как скажет Вадим. Теперь и газету
ему не нужно было тянуть и разворачивать, уже всЈ было ясно.
Опять стучало. Стучало сердце. Колотилось сердце о дверь {217}
чугунную, которая никогда не должна была отпереться — но что-то
поскрипывала! что-то подрагивала! И сыпалась первая ржавчина с петель.
Костоглотову невозможно было вместить, что слышал он от вольных: что
два года назад в этот день плакали старые, и плакали девушки, и мир казался
осиротевшим. Ему дико было это представить, потому что он помнил, как это
было у н и х. Вдруг — не вывели на работу, и бараков не отперли, держали в
запертых. И — громкоговоритель за зоной, всегда слышный, выключили. И всЈ
это вместе явно показывало, что хозяева растерялись, какая-то у них большая
беда. А беда хозяев — радость для арестантов! На работу не иди, на койке
лежи, пайка доставлена. Сперва отсыпались, потом удивлялись, потом
поигрывали на гитарах, на бандуре, ходили на выгонки к вагонке догадываться.
В какую заглушку арестантов ни сажай, всЈ равно просачивается истина,
всегда! — через хлеборезку, через кубовую, через кухню. И — поползло,
поползло! ЕщЈ не очень решительно, но ходя по бараку, садясь на койки: “Э,
ребята! Кажись — Людоед накрылся…” — “Да ну???” — “Никогда не поверю!”
— “Вполне поверю!” — “Давно пора!!” И — смех хоровой! Громче гитары,
громче балалайки! Но целые сутки не открывали бараков. А на следующее утро,
по Сибири ещЈ морозное, выстроили весь лагерь на линейке, и майор, и оба
капитана, и лейтенанты — все были тут. И майор, чЈрный от горя, стал
объявлять:
— С глубоким прискорбием… вчера в Москве… И — заскалились, только
что открыто не взликовали, шершавые, остроскулые, грубые тЈмные арестантские
рожи. И увидав это начинающееся движение улыбок, скомандовал майор вне себя:
— Шапки! снять!!
И у сотен заколебалось всЈ на острие, на лезвии: не снять — ещЈ
нельзя, и снимать — уж очень обидно. Но, всех опережая, лагерный шут,
стихийный юморист, сорвал с себя шапку-“сталинку”, поддельного меха,– и
кинул еЈ в воздух! — выполнил команду!
И сотни увидели! — и бросили вверх!
И подавился майор.